Марина Палей - Хутор
Но именно в этой точке времени – именно в этой серии – кинодрама, казалось бы вошедшая в относительно спокойные берега, получает новый градус напряженности. Потому что тут возьми и появись я. С учетом двух уже сработавших на меня предпосылок-везений (Олаф-коллаборационист, Вася-эстонец) мне повезло в третий раз: наступило такое лето, когда Э. Л. и ее муж, по семейным обстоятельствам, поехать на хутор не смогли. И вот тогда Э. Л. порекомендовала старому Олафу меня.
Он и прислал приглашение – мне и моим провожатым. Большой дом на Литейном, как ни странно, дал положительный ответ, причем, что уж вовсе баснословно, гораздо быстрей ожидаемого. Оставалось сесть в поезд с Варшавского вокзала – затем в населенном пункте с будоражеще-заповедным названием пересесть на автобус – затем в месте, название которого было уже совсем труднопроизносимым, бухнуться в такси… И вот я, еще ранним утром с элегической элегантностью прогуливавшаяся по Фонтанке, перед выполненным в стиле классицизма домом великого российского пиита Гавриилы Державина, – я остолбенело стою у входа в курятник, а разъяренная, безобразная и одновременно невыразимо-прекрасная во гневе своем Ванда с яростью бросает мне в лицо: “Но, оота, са!..”
Даже сейчас мне сложно представить, в какое дьявольское негодование она пришла, когда поняла, что моя мать и моя подруга уехали. Судите сами: в ее дом, в ее крепость, которую старый мерзопакостник-свекор, наплевав на семью, низвел до постоялого двора, барака, бардака, бесстыдно влезли жены и дочери оккупантов. Но и это положение можно было бы повернуть себе на пользу: все-таки тех баб – трех здоровых баб – можно было бы как-то хотя бы приладить к хозяйству – не все же им комаров хлопать. А тут выясняется, что две из них сразу сбежали и осталась одна, с ребенком, то есть совершенно бесполезная. Голый ноль на выходе – вот тебе и вся арифметика. Ах они, наглецы! Мерзавцы! Да скорее солнце взойдет с севера, чем даже тень от гнилой ботвы я им продам!..
…А ведь она так и не поняла, прекрасно-ужасная Ванда, что я заполучила из ее хозяйства нечто несопоставимо более ценное, чем – как в детской песне поется – “морковка, капуста, редиска, горох”, – причем совершенно даром.
Мне показали фантастическую картину иной жизни.
Эту картину – все то незабвенное лето напролет – я разглядывала через подзорную трубу с кривой линзой, отчего картина казалась еще более чарующей. А другой подзорной трубы – и другой линзы – у меня тогда не было. Откуда же взялась у меня такая труба?
Чтобы проще понять, о чем речь, приведу цитату из одного – кстати сказать, современного – российского автора: “Мне дали гостиничный номер с несломанным телевизором”. Заметьте: он даже не пишет “с исправным” – он пишет именно так – “с несломанным”. (Что, надо понимать, является самостоятельным экзотическим элементом его путешествия – проходящего, как видно даже из этого контекста, за пределами родины.)
В компьютерных меню есть такой термин: “default” – по-русски это переводится как “по умолчанию” – “по определению”, “в качестве отправной точки” – или, в более домашнем стиле, как “само собой разумеющееся”. То есть задаются определенные характеристики изображения, которые в дальнейшем считаются изначальными и, если их не менять, неизменными. Линзы моей подзорной трубы, “по определению”, были устроены так, что сквозь них неизменными (“нормальными”) казались следующие изображения: подъезд – загаженный, почтовый ящик – сожженный, мужское лицо – пьяное (и, по пьянке, расквашенное), старуха – нищая (копошащаяся в отходах), ребенок – рыдающий (взахлеб, в яслях), мать – одиночка, чиновник – мздоимец, милиционер – самодур, продавец – хам, снабженец – вор, интеллигент – задохлик и т. п. Эту схему легко расширить.
И вот каждое утро я сижу возле окна веранды на хуторе К., кормлю своего сына, один мой глаз – на его непредсказуемом ротике, другой, выполняя “агентурное разведзадание”, – смотрит в подзорную трубу.
И что же он видит? Чудеса из чудес.
Члены семьи работают вместе.
А ведь благодаря кривой оптике моей подзорной трубы считалось – “по умолчанию” – невероятно героическим именно уехать – и как можно дальше от родного дома, дабы что-то там покорять, с чем-то непрерывно бороться – как можно дальше! – на БАМ, в пустыню, на льдину, а лучше всего сразу в космос. А твой конкретный дом пусть героически обустраивают те, кто соответственно прибыл – со льдины, из пустыни, а лучше – сразу из космоса. Если же не брать эти “героические” варианты, то вот как выглядела обыденная – “по умолчанию” – картина семьи в большом городе: муж и жена вскакивают в пять тридцать утра, с трудом припоминают друг друга, затем едут в разные стороны (полтора часа сна с пересадками) на бессмысленные службы (где досыпают недоспанное с открытыми глазами), затем полтора часа дробного сна по дороге назад – дома они с трудом узнают друг друга и, так и недоузнав, валятся в каменный сон.
А на хуторе… Такого я даже в кино не видала: Ванда, Андерс, Сирье, Йовита, Урмас, Таавет, Кайа, Индрек – все, как один, в то время как мы с сыном завтракаем, возвращаются на полдник с полевых работ. Сирье и Йовита, старшие дочери, оживленно переговариваясь, идут за родителями, дальше следуют два сына, сдержанные, как отец, а младшая дочь – Кайа, по виду восьми лет, катит в колясочке крутолобого Индрека. Она работает няней при брате; работает и брат – он растет. Иногда Сирье привозит с собой (она замужем, живет на соседнем хуторе) своего сына, Арво, ровесника Индрека – тогда Кайе в ее заботе о малышах помогает средний брат, Таавет. (Ух, в какой же экзотической стране мне пришлось прожить свою юность! В такой-то уж непоправимо-экзотической, в такой шиворот-навыворот наоборотной, где экстремальными, даже экстравагантными кажутся как раз самые что ни на есть обыденные, устоявшиеся веками дела!)
Э. Л., депешами, посылала мне из Питера некоторые сведения (“агентурные данные”) о семье Калью. Благодаря Э. Л. секретная, скрытая занавесом информация становилась явной и все более проясняла картину, наблюдаемую мной в подзорную трубу. А занавесом было скрыто вот что: взрослые члены семьи, оказывается, формально числились в каком-то рыболовецком совхозе. Но сроду там не работали. Исключение составляла старшая дочь Ванды и Андерса, Сирье: она действительно работала водителем совхозного грузовика. Точнее сказать, вкалывала. Ну, это уже я видела и сама: ловкая, сильная, своевольная, как Ванда, она лихо выруливала прямо к хлеву… Потом в грузовик ставили теленка – и Сирье его увозила… Или поросят… А иногда, наоборот, она привозила пару козочек… Или подкатывала к амбару… И тогда все физически дееспособные члены семьи – вплоть до Урмаса, которому на вид было лет тринадцать, грузили или сгружали какие-то ящики и мешки… Короче, грузовик работал на хутор, а вовсе не на совхоз…
Кстати: а откуда я узнала, как зовут членов семьи Калью? Да из тех же писем, посылаемых мне человеколюбивой Э. Л. Конечно, я слышала, как окликают друг друга старшие, средние, младшие… Но окончательную правильность имен – людей, с которыми я жила под одной крышей, – мне удалось узнать только из писем, которые отправлялись из точки, отстоящей от хутора километров на триста!..
С другой планеты.
Старый Олаф жил за перегородкой, один. Все звуковые проявления его жизнедеятельности укладывались в – почему-то всегда восторженную – фразу моего сына: “Диди! Касить!” (“Дедушка! Кашляет!”); при этом сын, чтоб до меня лучше дошло, брался имитировать кашель и, с важным видом мудреца, – указывал пальчиком на тонкую стенку в гостиной. В солнечные дни “диди” сидел на скамейке возле веранды, с так называемой нашей стороны дома. Высокий даже в положении сидя, сухой, несгибаемо-прямоспинный – он, застыв, подставлял лицо остзейскому солнцу… Глядя на несметные богатства этой семьи – несметные не только на фоне традиционного черноземно-нечерноземного российского голодранства, но даже и на фоне образчиков, поставляемых мне, например (протиснутой в игольное ушко “Иностранной литературы”), куда более западной географией, я понимала: богатства эти подразумевают – именно “по умолчанию”, – что в стаде должен быть собственный бык (и он был), что у каждого взрослого члена семьи (включая семнадцатилетнюю Йовиту) должен быть свой автомобиль (и у трех старших членов семьи действительно было по автомобилю), лошади тоже не одалживались у соседей, так как были свои; эти богатства, “по умолчанию”, подразумевали также и то, что на пространстве, размером в половину футбольного поля, занятом английским газоном, нежно и бескорыстно должен зеленеть (и он зеленел) только шелк выхоленной травки – и не должны оскорблять органы зрения неуклюже-расторопные, нуворишские плантации какой-нибудь грубо-утилитарной репы, купечески-толстой, в китчевых оборочках, капусты или толстозадой тыквы, место которым – на необозримых огородах… (И перечисленные овощи росли именно там.) Глядя на эти богатства, я невольно начинала думать на библейский манер: “И было семейство Калью богато скотом – крупным, средним и мелким, – и тучны были его пастбища, и несметны луга, и полноводны реки, и зерном обильны амбары его, и ветви дерев его трещали под тяжестью щедрых плодов…” Но…