Алекс Тарн - Город
Где-то он сейчас, Петя Чабан, что поделывает? Слышал я краем уха… то ли что-то продает, то ли что-то покупает… неважно… Одно я знаю точно — никогда, до самой смерти не забудет он тех высот неимоверного духовного и душевного напряжения, что подарил ему Город. Ему, как многим до него, как многим после него — всем этим петрам, евгениям, раскольниковым, ахматовым и ждановым…
Но — хватит о темном. Давайте-ка я возьму вас прямо в май. Хотя нет, все ведь, собственно говоря, начинается с апреля.
Апрель. Натянута подпруга.
Коня пришпорила весна.
Храпит — апр-р-р… узда упруга…
Прель-прель — трезвонят стремена.
Бродяга ветер вдупель запил,
Гуляет парень — трень да брень…
Копытный звон капельных капель,
И дни, чем дальше, тем добрей.
Мир оживает, корчит рожи,
Рожает свежую траву…
Чем черт не шутит — вдруг я тоже
Что называется — живу?
Весна в Петербурге начинается угрюмо, как бы не веря собственной смелости. Так не привыкший к ласке ребенок шарахается от протянутой руки. Грязный смог еще висит в воздухе, но уже серебрится робкий пушок на скорбных ветвях, уже выглядывает осторожно в облачную форточку чья-то нежная пугливая душа, уже линяют с улиц жуткие бесформенные шубы, уступая место подбитым весенним ветерком пальтишкам и легкомысленным беретам. Нахальные питерские воробьи горланят по всем дворам: «Сдохла! Сдохла! Королева сдохла!» Все в ужасе пригибают голову, ждут удара… и — нет его, удара… Значит, и впрямь — сдохла, проклятая, не к ночи будь помянута.
И тут, вдруг, сразу, как прорвав плотину, лавиной — май. Май, май, — отрада души, веселый месяц, набухающий прыщами восьмиклассников и грудями десятиклассниц, забубенная вольница неба, вздох земли и нескончаемость света! Воздух проясняется и становится прозрачным до самого дна… кто сказал, что Вселенная черна? — вот она, раскрыта в своей — рукой подать — беспредельности. Обнажаются мостовые, и они чисты, люди добрые, думали ли вы, что такое возможно? — чисты, хоть ешь с них… только оставшийся с зимы песок укромно заметается в пазухи поребрика… простим ему, мы сейчас добрые. И свет, свет, свет — тоннами… где ж ты был раньше, парень? Вот неохотно, по долгу службы, подъезжает ночь: может, пустите? — пошла вон, черная! — и что вы думаете? — уходит стерва, уходит…
И мы, простые, забитые зимою двуногие, смотрим ей вслед и понимаем: свободны. Мы свободны наконец, ребята, мы свободны! Причем, и это самое ценное, мы свободны не одни, мы вместе во всеми — с этой сияющей высотой неба, с этим драчливым воробьем, с этим плавным и мощным движением реки, с этим Городом, раскрывшимся, как ладонь, навстречу нашей общей свободе.
Помните ту, скрюченную, пресмыкающуюся, мерзкую, зимнюю свободу, свободу отчаяния, сверлящую горькой, провальной, клубящейся тоской? Теперь — не то, теперь мы свободны по-другому, свободой полета, щедрым, широким выбросом. Эта свобода тоже рождает тоску, но другую — растущую вовне, как песня, тоску весеннюю, творящую детей и стихи.
В мае Петербург соединен с Богом «по вертушке», прямым проводом, и каждый может выйти на связь с любого уличного телефона-автомата: «алло, Бог? Как дела? Ладно, не рассказывай, некогда… Слушай, старина, я тут кое-что придумал…» В мае Петербург — как мощная пружина, вдруг разжавшаяся одним махом и оттого еще вибрирующая в долгом, звенящем напряге. В майском Петербурге так просто почувствовать себя Создателем…
Ты помнишь, были времена,
Когда, друг в дружку вжавши плечи,
Двадцатилетние предтечи,
Мы здесь бродили дотемна…
Ты помнишь эти времена?
Тогда Господь наш был един,
И рок над нами был не властен…
И сколько силы, сколько страсти
Метаньям нашим Бог судил!
Когда Господь наш был един,
И карты не меняли масти…
Вот и все. Пора закругляться. Кораблик на верхушке Адмиралтейской иглы смотрит на меня сквозь искрящийся пик фонтана, сквозь бесчисленные тяжкие осени и декабри, сквозь немногие заветные весны, сквозь всю эту бодягу, что называется жизнью… Эй! Привет, железяка! Прощай, Город.