Акош Кертес - Кто смел, тот и съел
— Пей! — рявкнул он.
И Йолан сразу перестала улыбаться.
Вукович отрицательно затряс головой: он за рулем, тут же пожалев о своем глупом ребяческом промахе, — на это ведь может быть один ответ, а именно: не беспокойся, крутить баранку тебе больше не придется. Но, странное дело, чудной этот нескладеха буркнул только: «Неважно», из чего Вукович заключил: перед ним честный человек, а иначе дурак, — что на уме, то и на языке, и его не пристукнет. Ободренный этим открытием, он ожил, подняв выжидающий взор на Хайдика.
— Пей, говорят! — взревел тот, даже побагровев.
«Ого, с ним надо поосторожней, кажется, с приветом», — подумал Вукович и отпил немножко.
И Хайдик приложил бутылку к губам, одним духом вытянув половину. Молча они уставились друг на друга. Вукович ждал, что скажет Хайдик, но тому сказать было нечего, и, смутясь, он отворотился. А на пороге явилась Йолан в ожидании, что будет. Свои длинные, до бедер, темные волосы она собрала в пучок, халат стянула пояском, что выгодно обрисовало ее роскошную фигуру, — в домашних туфлях, с соблазнительно выглядывавшими из-под халата ладно вылепленными икрами, она была желанна и прекрасна. Ослепительное ее явление еще сильнее смутило Хайдика, и он отвел взгляд, чувствуя, что от него чего-то ждут, — уж коли втащил молодца, давай, действуй, — и опять приложился к бутылке, допив оставшуюся половину, но на ум так ничего и не пришло.
Здесь история наша достигла своей мертвой точки. Иначе говоря, такого момента, когда действие могло повернуться и так и этак, ибо все трое с совершенно пустыми головами бессмысленно таращились, не зная, что делать и чего ждать друг от друга. Некоторое время длилось это молчание, пока наконец Йолан не прервала его взрывом хохота, охарактеризовав создавшееся положение присказкой:
Король Матяш смылся в Гёдер,
Там накакал сорок ведер.
Популярная эта присказка, вероятно, известна читателю и ведет начало от детской игры, смысл которой в том, чтобы как можно дольше сохранять серьезность, а кто первым прыснет, тому и надлежит съесть содержимое упомянутых ведер. У Вуковича на лице не дрогнул ни один мускул, не до хаханек ему было, но Хайдик рассмеялся, хотя с тяжелым сердцем, не облегченно, а судорожно, с надрывом, ему и не хотелось, а вот не мог, ржал без причины, да еще с подвывом, как идиот, словно Йолан невесть какую шутку отмочила, а ведь ровно ничего не изменилось: сидит, рогатый, душа не на месте, сердце кровью обливается, и все-таки ржет и, чем ясней сознает несообразность этого, тем пуще, всегда с ним так, да так и будет, уж это верняк, даром что силен, как буйвол, куда ее деть, силу-то, добрый, но никто спасибо не скажет, ездят только на нем, пользуются, погоняют, а он все на том же месте, как в первом браке, и она ведь, и Маргит, обдуривала его, пользовалась его простотой, — что послушный такой, знай возит, надрывается, как ломовая лошадь, и все до филлера ей отдает (ну, мелочь какую утаишь, это не в счет), все для семьи, и вот, пожалуйста, и Йолан туда же, с которой они так славно, душа в душу жили, Йолан изменяет и его же еще смешит дурацкими шуточками, подлюка, а он и рад, гогочет, хотя впору плакать, паяц, форменный паяц.
Вукович, однако, неправильно истолковал его смех и встал было, полагая, что для первого раза, для визита вежливости, вполне достаточно. Но Хайдик, мигом придя в себя, гаркнул на него без всякого перехода. Повелительное это предложение было очень кратко и, если чуть пространней изобразить его общепринятыми письменами, выйдет нечто вроде: «Ии-эй!» «Да-да», — послушненько отозвался Вукович, прищелкнув даже каблуками на манер бравого опереточного лейтенанта. Битым он вовсе не собирался уходить — напротив, только победителем, и методику помнил с детства. Ему еще восьми не было, когда у них, во втором классе, появился некто Бокоди, дылда десяти-одиннадцати лет, который утверждал свое право верховодить многократным второгодничеством, оказываясь, само собой, сильнее всех и систематически расправляясь с одноклассниками очень простым способом: подойдет к намеченной жертве и заявит: «У тебя в ухе макуха» (или что-нибудь в этом роде), на что естественным ответом было: «У тебя самого», после чего Бокоди с возгласом: «У МЕНЯ? ТЫ СКАЗАЛ, У МЕНЯ В УХЕ МАКУХА?!» набрасывался и избивал простака. Вукович знал, что вот-вот наступит его черед, и заблаговременно приготовился, и когда Бокоди изложил ему мнение насчет его уха, в котором макуха, с готовностью подтвердил: да, точно, у него в ухе. Бокоди оторопел. «Я сказал, у тебя в ухе макуха, ты, малявка, — повторил он. — Понятно?» Но Вукович остался неколебим. «Ага. Макуха. В ухе. У меня», и поскольку уже в свои одиннадцать лет Бокоди обладал достаточно развитым нравственным чувством, чтобы не лупить никого без причины, изобретательности же для выработки новой системы ему не хватило, Вукович не только по уху не получил, но даже дружбы его удостоился, сделавшись в классе властью, настоящей силой, пострашнее Бокоди, его руками избивая, кого хотел. У Бокоди были кулаки, зато у него голова.
Припомнив те давние времена, Вукович даже улыбнулся втихомолочку, чтобы шофер не заметил, он и не заметил, недогадлив; Йолан — та конечно, но и ей откуда знать, в чем смак, она просто ждала, чем это кончится, — на свою же беду, ей бы сразу съездить Вуковичу по морде, уж коли муж-осел не допер, и его, осла, за плечи потрясти, гаркнуть в самое ухо (если иначе не понимает): не видишь, балда, над тобой потешается, и меня заодно дурой считает; но и Йолан (как муж перед тем) упустила момент, даже не подозревая, что он подходящий, только позже спохватясь, уже в неподходящий, когда Хайдик с Вуковичем в полном согласии дружно поносили бабье, а она, сбитая со своих позиций, не удержавшись на высоте положения, покорно подавала этим двум благородным мужам дюлайскую колбасу, траппистский сыр вместо холодного ужина и маринованную паприку к пиву (которое тоже сама притащила, и не из продмага, а из прессе, потрафить мужу, он радебергерское больше кёбаньского любил), снося без звука, как Вукович накачивает ее лопоухого благоверного всякой пошлейшей мутью, пустозвонной мурой, мол, не пристало-де двум высокоумным, высокоинтеллигентным мужчинам вздорить из-за САМКИ и вообще ВСЕ БАБЫ КУРВЫ, — обобщение, в слепую ярость повергнувшее Йолан. И вовсе не оттого, что сама постеснялась, постыдилась бы скурвиться, просто глупа для этого была, а сколько представлялось случаев, господи; еще в школе. Она рано развилась, красивой девушкой была; а окончив, попала в сферу обслуживания, была буфетчицей, кофейницей, старшей официанткой, замдиректора столовой, откупщицей; и на окраине приходилось работать, в невысокого разбора корчмах, и в центре, в фешенебельных кафе-эспрессо, служить в гостинице-люкс и в ночном кафешантане, коктейли смешивать в баре и вино отпускать стопками в распивочной, разносить бутерброды на кинофабрике и заведывать закусочной на Балатоне; сколько народу вокруг увивалось: знаменитые артисты и частники-миллионщики, гинекологи и олимпийские чемпионы, западногерманские промышленники и австрийские дельцы; один африканский дипломат из какой-то арабской страны (у него там, дома, — дворцы, поместья, заводы были) даже предлагал жениться на ней; но она только с теми соглашалась переспать, кто ей нравился: с худенькими студентиками, смазливыми официантами, с броско-чернявыми музыкантами или с шоферами из Волантреста, грузчиками, проводниками; а какой-нибудь бельгийский судовладелец, хотя и раскрасавец мужчина в свои пятьдесят восемь лет, — спортивная выправка, пышная белоснежная шевелюра, или американский киноактер были ей безразличны, хоть они ей виллу в Буде отгрохай и на белом «мерседесе» катай (как арабский дипломат); всерьез ее только Янош Хайдик увлек, водитель пятитонки, лишь он пришелся ей по вкусу, точка в точку, — эта слоновья туша с незабудковыми глазами, который за двоих детей платил алименты (сорок процентов зарплаты, целое состояние!) и которого она пустила к себе в квартиру, потому что с одним портфелем пришел, гол как сокол; нет, бельгийца у нее душа не принимала, а его вот приняла, тяжелодума, большое ручное животное, взрослого младенца; все-таки к тридцати дело подошло, надоело вертихвосткой жить, покоя захотелось. Эх, при чем тут ВСЕ, будь она курвой, она, Йолан Варга, не пришлось бы сейчас бессильные слезы глотать!
Но и не пикнешь ведь; даже не осадят, Хайдик не цыкнет: заткнись, с чужим мужиком лежала (это бы еще можно понять), нет, мимо ушей пропустят, пересмехнутся эдак свысока: ну, понесла, — известно, БАБЬИ ВЫТРЕБЕНЬКИ, язык у бабы проворней ума, ну и мелет, потому как ВСЕГО-НАВСЕГО баба; подумаешь, высшие существа, в лучах своего мужского превосходства купаются, велика заслуга, случайно мужиками родились. И с кем же себе позволяют, с ней, знаменитой «Мамулей Варгулей», да она в уйпештской[2] забегаловке одна весь тамошний сброд в руках держала, всех этих алкашей расхристанных, хулиганистых волосатиков, чумазых угольщиков и подонков, отбывших срок, окоселых люмпенов, даже вышибалы не требовалось, сама буянов выставляла, участковый и тот под ее дудку плясал, делал, что велела, вся пьянь стояла у нее по стойке «смирно», наливала, кому хотела, место свое знали, а кто под юбку лез, того по шеям (если не нравился); тогда небось не САМКОЙ была, тогда — интересно! — никому почему-то в голову не приходило низшим существом ее посчитать, тогда сникшие венцы творения сами перед ней ногами заплетали: «Мамуля Варгуля, да мы всей душой, ты нас знаешь, позволь тебя на секундочку».