Лесли Дэниелc - Уборка в доме Набокова
Помимо того что оба были мужчинами и моими родственниками, у папы и у кузена была еще одна общая черта: оба могли подняться над муторной повседневностью и разглядеть сверху ее устройство. Иногда мне это тоже удавалось — я словно бы поднимала перископ над земной корой и осматривалась сквозь него. Это напоминало мне, что место, в котором я нахожусь, — лишь маленькая точка на огромной карте мира.
Я часто проделывала это в первый год жизни в Онкведо, напоминая себе, что Земля огромна, что ее населяют самые разнообразные люди, а не только те, на кого я снова и снова наталкиваюсь в этом городке, — на одних и тех же непритязательных людей.
Зря я позволила персонажу из прошлого остановить на мне свой выбор. Мы даже не говорили на одном языке. Я, наверное, была похожа на одну из тех француженок, что перебираются сюда, — не из парижанок, которые разбираются, quoi есть quoi, а из провинциалок, которые отыскивают самого матерого и самого самодовольного типа в стиле киногероев Оуэна Уилсона и выскакивают за него замуж. Для дам поколения моей матери это был Гэри Купер. Хочется отвести этих француженок в сторонку и растолковать: только не этого, pas cette homme la!
Но я тем не менее вышла за персонажа из прошлого, родила Сэма, а потом, следуя его плану, Дарси. И мы таки перебрались из большого города в Онкведо.
Сразу после того, как я покинула город, мой отец покинул наш мир. Он умер весной. Апрель — как раз тот месяц, когда уставшие тела заявляют: все, хватит, — подобно деревьям, в которых уже не начнется сокодвижение. После смерти отца я поразилась необычайности моего одиночества. Это одиночество воплощалось в отсутствии именно его, ни один другой человек не мог его заполнить. Даже если бы мои городские друзья приезжали меня навещать — чего на самом деле не случалось, — мне бы это не помогло. Я чувствовала: на Земле не осталось никого, кто мог бы избавить меня от одиночества. У горя и депрессии одно лицо. Горе ли, депрессия — не важно, я лишилась своей путеводной звезды.
А оттого, что мы жили в глубинке, на севере штата, мне было еще муторнее. Онкведо напоминал книжные полки в приемной редакции журнала, где я раньше работала. Все интересные книги оттуда уже перетаскали и на место не вернули. Остались только самые скучные, никому не нужные. Тоскливо было скользить взглядом по бесконечным рядам книжных корешков, ни один из которых не вызывал даже проблеска интереса. Здесь, в Онкведо, было то же самое: все взрослые хоть с какой-то искрой давно сбежали, всем подросткам-бунтарям надавали по шапке, все творческие личности нашли способ отсюда вырваться. Остались только те, кому тут самое место, — скучные, покладистые, способные со всем этим мириться.
Так мне все оно представлялось в первую долгую зиму — серое на сером. Даже тучи были покрыты тучами.
Дом
После ужина из синей кастрюльки, забравшись в свою мотельную постель, я закрыла глаза — пусть макароны делают свою умиротворяющую работу. Я сказала себе: у Дарси есть брат, у Сэма — сестра. Я раз за разом повторяла «факт», застрявший в голове с моей прежней работы в психологическом журнале: отношения между братьями и сестрами формируют их личности и являются предпосылкой для будущего счастья. Я сказала себе: радуйся, что у Сэма есть Дарси, о которой нужно заботиться, а у Дарси есть старший брат; что они всегда постоят друг за друга.
Лежа под сырым покрывалом из шенили, я закрыла глаза и попыталась выставить перископ, поднять его повыше, чтобы посмотреть, как там мои дети.
Я увидела Сэма: спит в своей кроватке, свернувшись тугим клубком вокруг подушки. Дарси тоже спит, но что-то высматривает всем лицом: глаза закрыты, а губы и щеки куда-то тянутся. От этой картинки сон у меня пропал, и я вылезла из постели. Я стояла у единственного окна в моем номере, глядя в полную пустоту, на мой нынешний дом, Онкведо.
Когда наступило утро, я доехала до улочки, расположенной на задворках школы, поставила там машину и стала ждать, когда в младших классах настанет перемена. По радио передавали джаз, окна я закрыла. Не то чтобы я была в машине счастлива — я, собственно, забыла, что такое счастье. За счастье сходили вот такие вот моменты покоя. Мои одежки и книги лежали в багажнике, упакованные в коробки; справочники были сложены отдельно — вдруг понадобятся. Там же я держала кухонные принадлежности, чтобы не нарываться на скандал с мотельным начальством.
В машине, припаркованной на тихой улочке, я чувствовала себя дома. Вот только синяя кастрюлька настойчиво взывала ко мне из багажника. Она напоминала о большой кухонной плите в родительском доме, о людях, которым я готовила пищу, которых я любила: они проголодались и собрались вокруг стола. Кастрюля требовала себе большой плиты, под которой разведен огонь, комнаты, в которой стоит стол, и сидящих вокруг него людей. И чтобы я подавала им что-нибудь из этой синей кастрюли, например макароны.
Ветровое стекло затуманилось от моего дыхания.
С моего места открывался вид на школьную площадку, отделенную от меня двумя дворами. Сквозь оголенные позднеоктябрьские деревья я могла видеть свою дочь, только когда она влезала на самый верх горки. Я видела ее перед тем, как она поедет вниз, — на ней был темно-серый свитер. На других девочках были розовые или сиреневые куртки. Других девочек по утрам одевали их мамы: подобранные в тон шапочки и варежки, стильные комбинезоны. Но даже в уродливом сером свитере она была умопомрачительно красива. Воздух вокруг нее светился и потрескивал, ореол света. Казалось, она совершенно одна.
Я смотрела на нее, и у меня защемило сердце, так хотелось прижать ее к себе. Но мне дозволялось только наблюдать, как она целеустремленно взбирается на горку, потом смазанным серым комочком катится вниз. Следом катился розовый комочек, еще один розовый, потом сиреневый, потом снова Дарси.
Видимо, прозвенел звонок — горка опустела. Я расчистила круглое отверстие на запотевшем стекле, чтобы лучше видеть.
Здания на улице, где я остановилась, были старыми, из дерева или камня. Вокруг некоторых налепили совершенно неуместных пристроек — нелепее может быть только кошка с накрашенными губами.
Один дом был выставлен на продажу. Из задней двери вышла женщина и направилась в угол двора. Подняла крышку с какой-то выгородки и опрокинула туда миску с объедками. Надо думать, на компост.
Я посмотрела на табличку «Продается». Посмотрела на сам дом. Один длинный фасад полностью занимали окна. Было похоже, что некий юный архитектор — свежеиспеченный выпускник здешнего Вайнделлского университета[1] — влюбился в Фрэнка Ллойда Райта[2], купил бревен, одолжил у кого-то молоток и взялся за дело. Дом был этаким импозантным сараем, вобравшим в себя светлые идеи молодого архитектора о Современном Зодчестве. Как если бы второй из Трех Поросят прошел курс обучения в Баухаусе[3].
Простоватая сторона моего мозга начала подсчет. Я занимаюсь этим, только когда счастлива. Когда считаешь, время течет медленнее. Это знает каждый ребенок.
Один — компост. Два — большие окна. Три — уединение, дом как бы повернулся плечом к дороге, а лицо отворотил к сторону, к юго-западу. От семи до десяти — нос дома четко развернут по ветру, как у парусника. Дом, подумала я безо всяких эмоций. У меня может быть собственный дом. У меня будут комнаты, куда персонаж из прошлого не сможет явиться, чтобы прочитать мне длинную и обоснованную нотацию о том, как скверно я распоряжаюсь своей жизнью.
То, что сложилось у меня в голове, нельзя назвать планом — просто картина в зыбком тумане моего грустного разума. А может, это был и план. Может, именно так и «планируют». Но в тот момент я ощущала лишь одно — что боль отступила.
Я позвонила по указанному на табличке номеру и начала тем самым нудную череду поступательных шагов — а они действительно казались поступательными, — ведущих к тому, чтобы у меня был собственный дом и крыша, за целостность которой я теперь отвечаю. Продав папину «хорошую» машину, я смогла сделать первый взнос. Я все еще ездила на другой его машине, которую он подарил мне на свадьбу. Так он обо мне тогда позаботился, подарил мне независимость.
Когда документы были подписаны, юрист сообщил мне, что в доме раньше жил какой-то знаменитый человек — вот только он не помнит точно, кто именно. Дом ну совсем не подходил для знаменитого человека, но все же я сказала «спасибо» и взяла у юриста ключи.
Немного позже, когда книги были расставлены по полкам в алфавитном порядке, а я сидела посреди громадной и страшно пустынной комнаты на перевернутой коробке, зазвонил дверной звонок, и какой-то японец, державший в руке фотоаппарат размером меньше его большого пальца, растолковал мне, что к чему.
— Здесь жил Набоков, — сказал он, заученно ставя одинаковые ударения на все гласные. — Владимир Набоков, самый великий писатель своего времени. Он прожил тут два года, в пятидесятые. Многое здесь написал, но сам дом не обессмертил.