Габриэль Маркес - Скверное время
— Беднягу угробили из ружья, с каким только на ягуара и ходить, — заметил один из мужчин.
Алькальд встал, обтер руки от окровавленных перьев о стойку голубятни, а потом, не отрывая взгляда от тела, вытер руку о пижамные брюки и, обратившись к собравшимся, предупредил:
— Не трогайте его.
— Он так и будет лежать, что ли? — спросил один из мужчин.
— Нужно оформить опознание убитого, — ответил алькальд.
В доме заголосили женщины. Сквозь всхлипы, рыдания и удушливые запахи, не дававшие, казалось, воздуху доступа, алькальд направился к выходу и у двери столкнулся с падре Анхелем.
— Он умер! — оторопело воскликнул падре.
— Как собака, — ответил алькальд.
Дома, окаймлявшие площадь, были открыты. Дождь уже прекратился, но плотное, как войлок, небо низко висело над крышами, не оставляя ни единой лазейки для солнца. Взяв алькальда под руку, падре Анхель задержал его.
— Сесар Монтеро — человек добрый, — сказал он, — и все это произошло, должно быть, из-за помрачения рассудка.
— Вы правы, падре, — нетерпеливо сказал алькальд — Но не беспокойтесь, с ним ничего не случится. Идите в дом, вы нужны там.
Алькальд приказал полицейским снять пост у дверей, а сам решительно зашагал прочь. Тут державшаяся поодаль толпа прихлынула к дому Пастора. Алькальд вошел в бильярдную: здесь его ждал полицейский со сменой чистой одежды — лейтенантской формой.
В это время бильярдная обычно не работала. Но сегодня, хотя еще не было и семи, она была уже набита битком. У четырехместных столиков или же прямо у стойки несколько мужчин прихлебывали кофе. Большинство были еще в пижамах и домашних тапочках. Алькальд при всех разделся, вытерся до пояса пижамными брюками и молча стал одеваться, прислушиваясь к разговорам и комментариям посетителей. Когда он выходил из бильярдной, в голове его уже в мельчайших подробностях сложилась четкая и достоверная картина случившегося.
— Любого, кто будет мутить воду в городе, упрячу в каталажку, — с порога крикнул он публике. — Так и знайте!
Не отвечая на приветствия, он пошел по булыжной мостовой, прекрасно понимая, насколько сейчас взвинчен народ. Был он молод, легок в движениях, и каждый его шаг выдавал в нем человека, способного заставить себя уважать.
В семь часов, дав прощальный гудок, покинули причал три судна, совершавшие грузовые и пассажирские рейсы три раза в неделю, но на этот раз внимания на них никто не обратил. Алькальд прошел по галерее, где сирийские торговцы уже начинали раскладывать многоцветье своего товара. Доктор Октавио Хиральдо, врач без определенного возраста, с головой, усеянной напомаженными бриолином завитками волос, из дверей своего кабинета наблюдал за отплытием судов. На нем тоже была пижама и домашние тапочки.
— Доктор, — сказал алькальд, — одевайтесь: нужно сделать вскрытие.
Медик заинтересованно посмотрел на него и, обнажив ряд белых и крепких зубов, сказал:
— Значит, сейчас будем делать вскрытие, — и добавил: — О, вы делаете явные успехи!
Алькальд попытался улыбнуться, но больная щека напомнила ему о себе, и он прикрыл рукой рот.
— Что с вами?
— Проклятый зуб.
Доктор Хиральдо явно был расположен почесать языком, но алькальд торопился.
В конце мола он постучался в дом с тростниковыми, не мазанными глиной стенами; его крытая пальмовой листвой крыша почти касалась воды. Отворила дверь ему босоногая женщина на седьмом месяце беременности, с зеленоватой кожей. Алькальд отстранил ее и ступил в полумрак небольшой гостиной.
— Судья, — позвал он.
Шаркая деревянными башмаками, в проеме внутренней двери появился судья Аркадио, он был, если не считать висевших ниже пупка тиковых штанов, почти раздет.
— Одевайтесь, нужно оформить опознание трупа, — сказал алькальд.
Судья удивленно присвистнул:
— С чего бы это?
Алькальд, не останавливаясь, прошел прямо в спальню.
— На этот раз — дело нешуточное, — сказал он, открывая окно, чтобы проветрить спертый после сна воздух. — Лучше делать дела хорошо!
Он вытер руки о брюки и без тени иронии спросил:
— Вы знаете, как оформляется опознание трупа?
— Естественно, — ответил судья.
Подойдя к окну, алькальд осмотрел руки повнимательней. И снова, обращаясь к судье, без малейшего намерения как-то его уколоть, сказал:
— Вызовите своего секретаря и объясните ему все, как и что оформить.
Затем он повернулся к женщине и показал ей ладони, — они были в крови.
— Где можно помыть руки?
— В патио, — сказала та.
Алькальд вышел во двор. Женщина вынула из сундука чистое полотенце и завернула в него душистое туалетное мыло.
Она вышла во двор, но алькальд уже возвращался в спальню, стряхивая с рук капли воды.
— А я несу вам мыло, — сказала она.
— Ничего, и так сойдет, — откликнулся алькальд.
И, вновь глянув на ладони, взял полотенце; поглядывая на судью Аркадио, вытер в задумчивости руки.
— Он весь был в голубиных перьях, — сказал он.
Ожидая, пока судья Аркадио оденется, алькальд уселся на кровати и малыми глотками выпил чашечку черного кофе. Женщина проводила их через всю гостиную до самого порога.
— Пока вы не вырвете этот зуб, опухоль не спадет, — сказала она алькальду.
Подталкивая судью Аркадио на улицу, он, обернувшись к ней и коснувшись указательным пальцем топорщившегося живота, спросил:
— А у тебя эта опухоль когда спадет?
— Совсем скоро, — ответила женщина.
* * *Падре Анхель отказался от привычной вечерней прогулки. После похорон он задержался в нижних кварталах города и долго беседовал там в одном из домов. Чувствовал он себя хорошо, хотя обычно продолжительные дожди вызывали у него боли в позвоночнике. Когда он добрался до своего дома, уличное освещение было уже включено.
Тринидад поливала цветы в крытом переходе. Падре спросил ее о еще неосвященных облатках, та ответила, что отнесла их на главный алтарь.
Едва падре включил свет, его тут же окутало комариное облако. Прежде чем закрыть дверь, падре решил обработать жилище инсектицидами; не переставая чихать от острого запаха и дыма, он постарался побыстрее окурить всю комнату. И когда закончил, был весь в поту. Сменив черную сутану на белую — а ее он носил только дома, — падре пошел помолиться Деве Марии.
Вернувшись в комнату, он поставил на огонь сковороду, бросил на нее кусок мяса и, нарезая лук толстыми кольцами, стал его жарить. Затем все это выложил на тарелку, где еще с обеда лежали кусок недожаренной юкки[3] и немного остывшего риса. Он поставил тарелку на стол и принялся за еду.
Ел он все одновременно, отрезая небольшие кусочки и накладывая их потом ножом на вилку. Жевал добросовестно: плотно закрыв рот, тщательно перетирая пищу своими зубами с серебряными пломбами. Пережевывая очередной кусок, он клал вилку и нож на край тарелки и обводил комнату медленным изучающим взглядом. Прямо против него стоял шкаф с объемистыми томами приходского архива, в углу — плетеная качалка с высокой спинкой, к ней был пришит валик для головы. За качалкой — ширма, а за ней висело распятие, рядом с календарем, рекламирующим микстуру от кашля. За ширмой падре и спал.
К концу трапезы падре Анхель почувствовал удушье. Развернув пирожное из гуайявы[4], он налил полный стакан воды и, уставившись на календарь, принялся есть сахаристую массу. Каждый кусок пирожного он, не отрывая от календаря взгляда, запивал водой. И наконец отрыгнул и вытер губы рукавом. Вот так ел он уже девятнадцать лет: один в своей комнате, повторяя изо дня в день со скрупулезной точностью каждое свое движение. И никогда в нем не шевельнулось чувство неловкости за свое одиночество.
Помолившись Деве Марии, Тринидад попросила у падре денег на мышьяк. И вновь — уже в третий раз — падре ей отказал, — под предлогом того, что мышеловок для этого дела вполне достаточно. Но Тринидад продолжала настаивать:
— Дело в том, падре, что самые маленькие мышата уносят сыр: их ведь мышеловка не берет. Поэтому сыр лучше отравить.
Доводы Тринидад убедили падре, но сказать, что даст денег на мышьяк, он не успел: в покойную тишину церкви ворвались оглушительные звуки из динамика кинотеатра напротив. Сначала послышался глухой хрип, потом — царапанье иглы о пластинку, и сразу же — мамбо с пронзительным соло трубы.
— А что, сегодня будет кино?
Тринидад ответила «да».
— А что за картина?
— «Тарзан и зеленая богиня», — ответила Тринидад. — Та, которую из-за дождя не досмотрели в воскресенье. Ее разрешено смотреть всем.
Падре Анхель прошел в звонницу, послышались двенадцать размеренных ударов. Тринидад была в замешательстве.
— Вы ошиблись, падре, — воскликнула она, всплеснув руками; глаза ее удивленно сверкали. — Эта картина разрешена всем. Вспомните: в воскресенье вы не звонили.