Евгений Будинас - Давайте, девочки
Педагогической волей родичей именно к этой помойке было обращено и прошлое мальчика, и его будущее.
С малолетства прекрасно выговаривая любое, хоть бы и запретное слово, Рыжук никак не мог справиться с собственным именем, вместо которого у него получалось «Геня», а то и вовсе «Пеня». И вот однажды, поздравив сына со вторым в его жизни днем рождения и вручив ему в качестве подарка новый резиновый мяч, родители торжественно сообщили, что «Гены-Нены» больше нет, а есть Гене, что «Пеню» выкинули на помойку и он утонул…
Эта информация потрясла юный мозг несравненно сильнее, чем появление нового мяча. И обитатели обоих дворов еще долго лицезрели маленького Генса Рыжука, в глубокой задумчивости сидящего на откинутой крышке помойки в заросшем лопухами и крапивой углу двора. С необычной для ребенка грустью он созерцал глухо булькающие пузыри, с легким зловонием восходящие из глубин к поверхности с плавающими очистками, луковой шелухой и яичными скорлупками:
– Бедный Неня… Бултыхается, бултыхается…
Скорее всего, именно в эти тихие часы раздвоения личности и размышлений о бренности бытия зародилось в будущем Рыжюкасе философское отношение к жизненным перипетиям. Сколько бы потом ему ни приходилось «бултыхаться»…
6Здесь же, на помойке, проявилась и страсть Рыжука к технике, приведшая его после школы не куда-нибудь, а в Институт радиоэлектроники.
Рядом с помойкой стоял деревянный кузов автомашины, приспособленный под сухой мусор. Из него любознательным мальчиком извлекались подлинные сокровища в виде изломанной детской коляски без колеса или – даже! – исковерканных временем настенных ходиков.
Из кучи хлама и сверкнула ему однажды подлинная удача в виде зеркальной, отливающей сизым радиолампы с поржавевшим цоколем и таинственной филигранью проводничков внутри. Обмотав цоколь куском медной проволоки, найденной там же, Гене, затаив дыхание, сунул оба конца проволоки в розетку над кроватью. Повалил дым, и юный естествоиспытатель ощутил прямую связь между черной розеткой, искрящимися проводами и витым шнуром от электроплитки, которым мать прошлась по его ягодицам, внушив тем самым первое понятие о жертвенности в науке…
7Рыжук был поздним ребенком.
Хозяйничала в семье мать, которая к тому времени, как он явился на свет, кем только ни успела побывать – от секретаря одесского партийного губкома (к слову, никогда ни в какой партии не состоя), где оказалась после первого же ареста мужененька-революционера, подхватив от беды двух карапузов – старших брата и сестру Рыжука, до учительницы школы, в которую Рыжук пошел в первый класс. Теперь она круглый день возилась по хозяйству.
У них была большая семья, особенно когда все собирались за обеденным столом. Прокормить ее по тем жестким временам – из сил выбьешься, намаешься и ворогу не пожелаешь. Выручали воинские пайки старшего брата и необъяснимый материн талант, позволявший ей не только как-то выкручиваться, но и умело скрывать недостаток в семье от знакомых, соседей и даже от самой себя.
Весной мать сажала на огороде картошку-спешку, потом ее окучивали тяпками. У Генса тоже была тяпка, но окучивать картошку ему казалось значительно скучнее, чем гонять с пацанами в казаков-разбойников. Хотя и лучше, чем делать домашние задания по письму.
Когда «спешка» вызревала, мать торжественно ставила на стол кастрюлю с молодым картофелем, присыпанным укропом. В эту пору он стоил втридорога на базаре.
Ближе к осени во двор приходили перекопщики – две женщины с кучей детишек. Они снова копали на огородах, находили оставленные картофелины, которые звонко гремели, летя в старые ведра.
Появлялись цыгане. Цыганки, усевшись на траве у сараев, гадали соседкам на счастье. Жилось женщинам без мужчин трудно, слушать гадалок они любили. Мать выносила им груду старья, цыганки тут же примеряли вещи, клянчили зеркальце – поглядеться…
На каникулы Гене несколько раз ездил с матерью на хутор под Вербалисом, где она родилась.
Материн брат, дядька Генса, был кузнецом; кожаные мехи хлюпали взасос, искры оголтело рвались из горна, снопами вываливаясь в трубу. И гасли или становились звездами. На крыше дома дядька пристроил колесо от телеги, и летом в нем свил гнездо белый аист. А рядом был пруд лягушки на нем вечерами базарили громко, как движок у трактора, не давая уснуть… На хуторе готовили твердую, как камень, колбасу, она висела кольцами в темной кладовке с холодным каменным полом и массивной дубовой дверью на кованой щеколде, пахла неописуемо терпко, а во рту таяла, как подсоленный леденец.
…Где этот дядька, в какой тайге его закопали, увезя однажды с семьей (как и почти все семьи с соседних хуторов) в промерзшей дощатой «теплушке» гремящего на стыках товарняка?.. Да и колбаса эта, где? – которую отсюда, из-под Вербалиса, поставляли прямо в Кремль, чем еще и гордились… Чтобы сегодня такую приготовить, ее нужно было хоть однажды попробовать…
Но цепочка прервалась, не сохранилась связующая нить. Что-то совсем прошло и уже невосстановимо.
…Старый облезлый коняга по кличке Пальвис удрал по пути на живодерню; Рыжук таскал ему за сарай овес и хлебные горбушки. Коняга вдруг стал поправляться, повеселел, словно обретя от любви вторую молодость, бока его округлились, шкура гладко засеребрилась. Седла у Генса не было, он стащил материну каракулевую шубу, она вполне заменила седло, но провоняла насквозь конским потом, так, что с ней ничего нельзя было поделать… А потом Пальвис долго и понуро тащился за санями, которые увозили Рыжука с матерью на станцию…
…Всё это, казалось бы, не имеет никакого отношения к дальнейшей жизни и перипетиям судьбы Рыжюкаса, ко всем его скачкам, заботам, увлечениям, болезням, к его удачам, неприятностям и творческим планам. Во всем этом нет ничего особенного… Но именно этот невзрачный хуторок неподалеку от бывшей немецкой границы, пусть и неясно, но обозначил в его сознании представление о «родине», хотя родился он в Москве и впервые оказался в Литве в полуторагодовалом возрасте, переехав с семьей из-за старшего брата, направленного в Вильнюс по службе.
8Отец Генса, родом из Куршенай, к двенадцати годам, остеклив окна соседям за долги отца, который был стекольщиком и умер от водки, покинул пенаты, чтобы стать пламенным литовским революционером и участником всех войн, революций, пертурбаций и неразберих минувшего века, начиная с девятьсот пятого года. Кроме (к счастью для него) последней, горбачевской. К счастью – потому что еще одного сокрушения идеалов и очередного развенчания роли собственной личности в переменчивой истории и географии отечества он уже явно бы не вытерпел.
Орденоносный герой Петрограда, Гражданской войны, командир Литовского ревполка и первый Ревкомиссар Жемайтии, за участие в Великой Отечественной войне, с которой вернулся незадолго до ее окончания, он был награжден… подержанным велосипедом. Так как попал на нее хотя и добровольцем, но из концлагеря врагов народа и «героических» строителей «Беломорканала».
Отец часто болел и даже по дому ходил в облезлой, но мягкой и теплой шубе. Так что воспоминания о нем у Рыжюкаса сохранились самые теплые.
Высокий, всегда неестественно суетливый, как и всякий энергичный человек, далеко не по своей воле оставшийся совсем не у дел, отец мучился в поисках занятия, которое хоть чем-то могло бы оправдать его существование. Одно время он даже пытался выращивать в самодельной теплице за домом редиску и торговать ею на базаре. Из этого наивного занятия ничего не вышло, и из попытки как-то наладить отношения с матерью, всю жизнь промаявшейся самостоятельно, у него тоже ничего не получилось.
Тогда он влюбился и ушел к чернобровой и искрометной польке, которая была лет на двадцать пять его моложе, но, к удивлению Генса, возраста отца нисколько не стыдилась, любила его пылко, как юношу, открыто и даже с вызовом.
Отец ожил. К тому же он был реабилитирован, стал бойким «персональным пенсионером всесоюзного значения», получил квартиру и тут же каллиграфическим почерком, с завитушками и кренделями штабного писаря Первой мировой, написал книжку воспоминаний, понятно, не про лагерную жизнь, а о героических ветрах в Жемайтийской губернии, где он куролесил революционным комиссаром и командиром ревполка.
Купив за гонорар модную тогда книжную секцию, он всю ее и заставил собственной книжкой. Пожалуй, первой, которую он в своей суетной жизни добросовестно прочитал.
Однажды они сидели за круглым столом, отец что-то рассказывал, как всегда, механически теребя заскорузлыми, чуть дрожащими пальцами какую-то безделицу, потом, уловив озорное любопытство в глазах пятнадцатилетнего отпрыска, глянул на руки и быстро прикрыл безделицу ладонью (так, смутившись, прихлопывают при гостях незвано выползшего таракана). Отцу тогда было за семьдесят, юношеская стыдливость, с какой он попытался спрятать от взрослого увальня колечко презерватива, оберегая «ребенка» от непристойности, Генса очень растрогала. Хотя улыбнулся он тогда лишь тому, что папахен у него еще в полном порядке.