Андрей Рубанов - Тоже Родина
Когда-то со мной сделали то же самое.
Он почти не думает. Изумлен и даже шокирован. Выкуривает половину сигареты и говорит:
— В жопу все. Я согласен.
От него пахнет, как от мальчишки. Свежий пот, немного водки и много дрянного табака.
Не сходя с места, я выдаю подъемные. Три тысячи долларов, или пять, или сколько там. Выпиваю рюмку, обнимаю друга и лечу назад. Другу даны трое суток на то, чтобы свернуть дела. Какие у него могут быть тут дела, презрительно думаю я. Он что-то говорил про продуктовую палатку. Бог мой, на дворе девяносто шестой год, люди делают состояния легким движением мизинца — какая палатка? Разумеется, я все сделал правильно. Сержант вольется в большую затею, он всю жизнь будет мне предан. С таким человеком я взлечу. Высоко, как перехватчик СУ-15.
Я звоню ему каждый день. Мое время дорого, я быстр и крепок. Постоянно в тонусе. Упруг, как шарик литой резины. Одет просто и хорошо. Всесторонне развит. Непрерывно возбужден. Моя работа — о, с ней все просто. Не знаю никого, кто бы работал лучше, чем я. Правда, рассказы и романы не написаны, я решил написать их как-нибудь потом.
Во вторник земеля докладывает, что почти готов. Я высылаю водителя, забрать паспорта добровольцев.
В среду он клянется, что приедет утром четверга.
В четверг, в восемь утра, меня арестовали. В моем кармане лежали паспорта людей из Серпухова. В половине девятого везли на допрос, а мой телефон трезвонил каждые пять минут. Это армейский друг, земеля, сержант Лакомкин, приехав на Павелецкий вокзал, искал меня, чтоб я повел его в новую жизнь.
Потом я сел. Шасси, закрылки выпущены. Я больше никогда не видел своего друга.
Из разговоров со следователем — а они продолжались почти два года — выяснилось, что владельцам паспортов здорово потрепали нервы.
Отсидев свое, я твердо решил разыскать сержанта. Выслушать все, что он обо мне думает. Получить в рыло. Как-то компенсировать ущерб. Когда я представлял себе ситуацию его глазами, мне становилось дурно. Прилетает из Москвы некто лощеный, трясет деньгами, зовет за собой — а потом появляются менты, вяжут всех и бьют.
Мы ушли на дембель двадцать лет назад. Последний раз мы виделись тринадцать лет назад. Я освободился из тюрьмы десять лет назад.
Я все собирался поехать к нему, повиниться, подставить щеку для удара, но за десять лет так и не собрался. Я и не заметил, как пролетели эти десять лет.
Надеюсь, он жив. Надеюсь, он счастлив.
Иногда — редко, один раз в два года, — я тоже бываю счастлив, резким, плотным счастьем, но все равно не таким, как в восемьдесят девятом, за три месяца до дембеля, когда бежал сквозь влажное утро, имея на груди надпись: «А правильно ли ты живешь?».
Носки
Мы — трое — пили всю ночь.
Один из нас, по слухам, недавно убил человека, и теперь излучал ауру трагедии. Второй жил карточной игрой и аферами, он был тих, немногословен и вел себя, как малый, знающий все на свете. Такой многоопытный скромник есть в любой компании — как правило, он на два или три года старше остальных, и часто его речи снисходительны.
Третий участник застолья считался наивным новичком, так было всем удобнее, в том числе и ему самому. По большей части он молчал и слушал.
Так бухают за липким столом портового притона три пирата, едва сошедшие со своей неказистой, но быстроходной посудины; добыча на сей раз невелика, но ее хватило на несколько бутылок вина и несколько ломтей хлеба; поддергивают засаленные манжеты, скалят желтые зубы, раскуривают трубки черного табака и смотрят друг на друга взглядами приязненными, но и настороженными.
Ну, я не курил. Считал себя спортсменом. И не налегал на спиртное. Молчал и слушал.
— Да, ты много не пей, — усмехались двое других. — Тебе утром ехать.
В ответ я кивал и смотрел в окно на дома напротив. Число их этажей не поддавалось счету. Город был огромен, он возбуждал меня. Размах — вот ради чего я сюда перебрался.
Над столом повисали фразы, почти всегда небрежно-многозначительные. Говорили о том, кто кому должен. Кто отдает и кто не отдает. Кто хочет отдавать, но не может, а кто чересчур много о себе возомнил и не желает отдавать, хотя вполне способен. Иногда я не все понимал. Многие важные слова, существительные и глаголы, маскировались жаргоном или жестами. Уловив два или три раза одну и ту же непонятную формулу, я по контексту угадывал значение, незаметно радовался и вслушивался дальше.
К полуночи я четко понимал, что такое «вилы», «швырялово» и «клюшка с брюликами». В половине первого мне стало стыдно: как я дожил до своих двадцати лет, ничего не зная про «швырялово»? Это же так просто.
Я вырос в маленьком городе. Там жили без размаха. Тоже пили ночами напролет, но говорили главным образом о том, кто с кем переспал. Громко бранились, били стаканы. Часто пьянки заканчивались драками. Оказавшись меж новых друзей, я увидел разницу. Новые друзья из большого города разговаривали очень тихо. Чтобы никто не подслушал. Пили много, но редко, никогда не опускаясь до дурного куража.
— Ты много не пей. Коньяк не трогай. Хлебни вина — и ложись спать. В семь утра поедешь.
Из нас троих я один имел водительские права, и назавтра предполагался дальний перегон машины.
Опрокинув по третьей, они научили меня:
— Ты пьяный. Поймают — отберут права. Поэтому через город не езжай. Езжай вокруг. Так длиннее, но проще. Там три поста будет. На выезде, на Кольцевой дороге и на въезде. Не гони. Темных очков не надевай. Побрейся. Метров за двести перед постом притормози, дождись грузовика побольше — и в его тени проскочишь.
Я слушал внимательно. Такую науку не преподают в университетах. Это очень ценная наука, ей тысячи лет, она передается устно от одного к другому, и каждый обогащает ее чем может. Фолкнер сказал: «Человек не только выживет, но и восторжествует». В девяносто первом году все вокруг меня стремились выжить, но я хотел не только выжить, но и восторжествовать; в молодости очень хочется восторжествовать; сейчас, когда мне растолковывали, каким образом можно быстро и безопасно восторжествовать, я запоминал дословно.
Во втором часу ночи они меня отругали:
— Тебе же говорили, не пей. Ты никакой уже. Ляг и поспи. Мы тебя разбудим часов в шесть. Примешь душ, позавтракаешь, брюки погладишь и поедешь…
Этих двоих я любил как раз за их вкус. Они не выходили из дома, не приняв душ, не погладив брюки и не позавтракав, даже если завтрак состоял из сигареты без фильтра. Бывают люди, обладающие талантом жить здесь и сейчас, обращающие в приключение каждый мельчайший поступок, даже поход в сортир. Мне исполнилось двадцать, и мне казалось, что таких вот людей, или примерно таких, я всегда искал. Они жили очень плотно, и утром не знали, где окажутся вечером: в Петербурге, в Бутырке, в травматологии, в постели с женщиной.
Иногда они прерывали разговор, чтоб сыграть в «железку»: один доставал крупную купюру, помещал на стол и накрывал ладонью. Второй говорил: «Четвертая — четная». Или: «Шестая — нечетная». Изучали серийный номер радужной бумажки, и угадавший забирал ее себе. В два часа ночи первый выиграл у второго сумму, равную четырем моим зарплатам корреспондента многотиражной газеты «Огни новостроек», или двенадцати университетским стипендиям.
В половине третьего второй отыгрался, посмотрел на меня и покачал головой:
— Да ты в хлам совсем. Иди спать.
— Тише, — перебил первый. — Дайте песню послушать.
Он прибавил громкость радиоприемника, прикрыл глаза и улыбнулся своим мыслям. Второй тут же поджал губы. Меж ними ощущалось интимное взаимопонимание подельников.
Но пуля, дура, прошла меж глаз
Ему на закате дня.
Успел сказать он в последний раз:
— Какое мне дело до всех до вас,
А вам — до меня!
Они были суеверны — когда первый уронил нож, второй покачал головой и пошел проверять дверные замки.
Интересные люди, думал я. Пьют стаканами коньяк и одновременно обсуждают дела. Вдобавок, несмотря на глубокую ночь, периодически телефонируют в Одессу и Игарку. Вот мне, например, телефонировать некуда. Я живу без размаха, и у меня нет ничего, кроме спортивного костюма. А они снимают двухкомнатную квартиру, пьют «Варцихе» и катаются на машине с музыкой.
В пустой комнате я лег на узкую кровать. С потолка на толстом изогнутом проводе свисала лампа без абажура, такие свисающие голые лампы всегда вызывали у меня ощущение тревоги, и я вспомнил другую комнату, свою, в родительском доме, вдумчиво обустроенную: портреты Высоцкого и Масутацу Оямы, полки с книгами, ящики стола, битком набитые рукописями, перед столом — кресло с подлокотниками и вертикальной спинкой, очень удобное с точки зрения тех, кто считает писательский труд сидячим; гитара в углу, гриф перетянут струбциной, как горло — шарфом; напротив — пишущая машинка на обтянутом кожей табурете; на гвоздях висят два кимоно, одно для тренировок, второе — парадное, в нем я экзамены сдавал; полупустой платяной шкаф; тайничок для денег, в котором никогда нет денег; подоконник, заваленный старыми кассетами, из них торчат петли зажеванной пленки. Тихая, теплая, удобная комната. Я больше туда не вернусь.