Уолтер Абиш - Сколь это по-немецки
К кому бы я ни обратился, каждый подчеркивает, что жить в Брумхольдштейне на редкость удобно. Живешь, можно сказать, в сельской местности со всеми удобствами, доступными только в городах. И всего в двадцати минутах езды на машине начинаются села. Всего через двадцать минут можешь увидеть коров и лошадей, ручьи, фермы, сараи, пастбища и людей иного века. У тех, кто этим занимается, уйдет еще не менее двадцати лет, чтобы застроить эту местность до неузнаваемости…
Немецкие знаки, приметы Германии, на траве, на улицах, на автомагистралях, стоянках призваны предупредить путешественника — точь-в-точь как в раскраске, где те же знаки воспроизведены, чтобы предупредить ребенка о жизни, которая скоро поглотит его. Да, страница за страницей, все то, что ребенок может надеяться когда — либо увидеть. Безмятежные домашние сценки, красочные ландшафты, папа, мама, и, за ручку с ними, гуляет по лесам маленький Руди, садится в самолет «Люфтганзы», посещает зоопарк, катается на лодке по озеру, ах, безмятежность, ах, природа… обедает в ресторане, посещает колбасную фабрику и вступает в новую немецкую армию. Как возбуждает ландшафт, полный причудливых крохотных лавочек, бензоколонок, гостиниц, книжных магазинов и железнодорожных станций. То тут, то там приземистый, плотный мужчина поднимает кружку с пивом. Если верить раскраске, провинцию снова так и распирает активность, собранная в кулак энергия, на каждой странице предоставляющая пространство для цвета, который станет ее движущей силой.
На мой взгляд, некоторые страницы раскраски по своему замыслу вполне могли бы изображать ту часть Брумхольдштейна, в которой я сейчас нахожусь. С кое-какими незначительными изменениями все это вполне может превратиться в Брумхольдштейн. Почему бы, собственно, и нет. Возможно, авторы раскраски, рисуя свою книжку, подразумевали как раз этот город. Брумхольдштейн назван в честь крупнейшего из живущих ныне немецких философов, Брумхольда. На одной из страниц раскраски видно, как выступает перед учениками его двойник. На доске у него за спиной написаны слова: Что мы делаем сегодня? Философский смысл этой фразы скорее всего недоступен ученикам, которым от силы по восемь-девять лет. И поэтому, в свою очередь, маловероятно, что пожилой человек за кафедрой — и в самом деле Брумхольд. Тем не менее, сосредоточившись на преподавателе и забыв о его слушателях, можно чуть ли не услышать, как Брумхольд говорит, услышать его спокойный, сдержанный низкий голос, способный выражать также и глубоко прочувствованные эмоции — например, когда Брумхольд говорит о множестве немцев, которые в беспорядочном процессе, называемом нами историей, потеряли, похоже, после Первой мировой войны свою родину или, по крайней мере, ее часть или долю. Процесс, который, можно добавить, повторился и после Второй мировой войны. Преподаватель вполне мог бы быть Брумхольдом, но им не является. Прошли годы, с тех пор как Брумхольд ушел в отставку. Сейчас он уже старик и больше не учит молодых немцев. Он проводит дни в размышлениях и пишет… пишет о том, почему человек мыслит — или не мыслит, или пытается мыслить, или избегает мыслить, — тем самым принуждая каждого, кто читает или пытается читать его достаточно сложные книги, задуматься, мыслит ли он на самом деле или только делает вид, что мыслит.
Не Брумхольд причиной тому, что я нахожусь в Германии, хотя его озадачивающие вопросы, возможно, и стали без моего ведома дополнительным побуждающим мотивом к посещению страны, где метафизические вопросы великого философа впервые увидели свет. В конце концов, можно ли, если процитировать самого Брумхольда, отделить удовольствие, доставляемое жизнью, путешествием по чужой стране, новыми ощущениями, от самого процесса сосредоточенного размышления. Брумхольд пишет о глубочайшей потребности и побуждении мыслить, и нужно признать, что в каком-то смысле немцы всегда обладали склонностью к сосредоточенным размышлениям, той форме мысли, которая, возможно, граничит подчас с меланхолической одержимостью. Язык, на котором они говорят, безмерно помог им придать своим вопросам форму и к тому же позволил спросить: К чему все эти размышления? Вопрос, который не помешал им с успехом создавать дороги и новые города, автомобили и пишущие машинки, как в пределах нынешней Германии, так и за этими самыми пределами.
Тем не менее, если оставить в стороне метафизику, немцы любят удовольствия. И первые же с этим согласятся. У них есть слово и для удовольствия, и для блаженства, и для удовлетворения, и для восторга, и для экстаза. Кроме того, они, как и американцы, глубоко и искренне верят в совершенство. Совершенство, например, добротно сделанного стола, или удобного кресла, или отлично спланированного города, заманчивого парка со столиками для пикников и раскидистыми тенистыми деревьями, или мощного автомобильного двигателя, прилавка с пластиковым верхом, или белой эмалированной поверхности кастрюли.
Изучив изображенных в раскраске людей, замечаешь, что им не хватает лишь толики цвета, чтобы ожить, обнять друг друга, а затем в наилучшем расположении духа отправиться в ближайшее кафе и взять там Bratwurst или еще какую-нибудь Wurst, а затем, в завершение, посмотреть хороший фильм, добротный фильм с яркими красками, яркими красками раскинувшейся вокруг них Германии, красками, которые все еще нужно добавить к этим страницам, красками, которые выделяют в фильме детали, в совокупности складывающиеся в совершенство… заставляющее призадуматься совершенство…
Брумхольд любит подчеркивать различие между расчетливой и созерцательной мыслью. По счастью, что касается детей, ничто изображенное в раскраске не заставит их мыслить либо одним, либо другим образом. Раскрашивая картинки, любой может предаваться и тому, и другому.
Мне нравятся созерцатели, сказала Ингеборг Платт.
Естественно, поскольку любая мысль включена в рамки технологического общества, неоспорим приоритет расчетливости. Она определяет темпы роста городов, время, которое понадобится, чтобы застеклить окно, вломиться в банк, расписать стену, сочинить додекафонную симфонию и спросить себя: Кто этот чужак с третьего этажа?
Этот чужак — я.
Что он тут делает?
В настоящий момент он задумчиво моет руки. Немецким мылом. Под блестящим немецким краном над белой немецкой раковиной. Белая плитка на полу и стенах — тоже немецкая, как и оконная рама, стекло, душ, ванна и вид из ванной комнаты. В раскраске, и на это следует обратить внимание, присутствуют лишь очертания всех этих деталей, этих предметов, этих вещей. Ребенок увидит очертания ванной комнаты глазами, которые еще способны воспринять универсальность всех ванных.
В раскраске люди, каких встречаешь каждый день, предаются своей повседневной жизни: рассеянно моют руки, причесываются, перекусывают, водят машину, подстригают попавшийся под руку газон; роль раскраски — отразить и зафиксировать все то, что возможно. Но возможности эти из тех, которые никогда ни у кого не вызовут неодобрения. Раскраска просто пробуждает присущее большинству из нас желание раскрасить что-либо лишенное цвета. В данном случае — нормальную повседневную деятельность людей, занимающихся своими делами: кормящих собаку, ребенка, мужа, тропических рыбок, самих себя, признавая тем самым некую потребность — и не обязательно ставя ее под сомнение, хотя они и могут размышлять, зачем… зачем кормить тропических рыбок, ребенка, мужа. Что, в свою очередь, заставляет людей ставить под сомнение и другие вещи. Почему эти рабочие заняты очередной библиотекой.
Что делает этот человек на третьем этаже?
Он звонит по телефону. Он разговаривает с мэром Брумхольдштейна. Мэр, естественно, знает, что я здесь. Он ждал моего звонка. Он знает, где я остановился. Знает дом, улицу и другие, менее существенные детали; к примеру, он знает размеры сточной трубы, ширину балкона, количество ступенек, ведущих на третий этаж, где я остановился. У него хорошая память на детали. Он говорит на прекрасном английском. Более того, он этим наслаждается. Он получает удовольствие, когда говорит: Вы обязательно должны прийти к нам завтра на обед… и еще: Надеюсь, вам нравятся тропические рыбки… и: Обязательно дайте мне знать, если я могу что-то сделать, чтобы вам было удобнее…
Я бы предпочел второй этаж, но он занят, как занят и первый. Трехэтажные дома в Брумхольдштейне не имеют лифтов. Из ваших окон вид куда лучше, чем у пары со второго этажа, сказали мне.
Прежде как раз на этом месте располагался довольно обширный лагерь, построенный как город, со своей почтой, библиотекой, медицинскими заведениями, пекарней, конторами, теннисными кортами, зонами отдыха, деревьями — все это было обнесено несколькими рядами колючей проволоки. По всему лагерю были размещены немецкие знаки, стрелки на которых указывали в том или ином направлении. Исчезли знаки, исчез лагерь. Он более не существует. Кое-кто в Брумхольдштейне еще помнит, как играл ребенком в этом просторном лагере, пришедшем к тому времени в полный упадок, — стекла выбиты, телефонные провода оборваны, дорогостоящее оборудование исчезло, туалеты варварски обезображены. Лагерь назывался Дурст. В раскраске он не представлен. Он был построен приблизительно в то же время, когда Брумхольд, обращаясь в университете к студентам, пытался сообщить им о прискорбном положении их соотечественников, немцев, которые были вынуждены покинуть свои дома… и студенты рыдали… представляя себе немцев, людей, склонных, как и они, к созерцанию, оставляющих позади то, что не могут с собой взять… оставляющих позади те драгоценные предметы, которые подпадают под философскую категорию вещи. Столы, стулья, бытовые электроприборы, деревянные ставни, вековые дубы, коров, красный сарай, сенокосный луг, все то, что так или иначе воспроизведено в раскраске.