Ирина Степановская - Как хочется счастья! (сборник)
Припарковался, нашлись места почти возле самого здания. Я взглянул на часы. Отлично! Как ни тянулась дорога, а все-таки я приехал по плану. Не облажался. Ну что же, десять минут у меня есть на завтрак – и вперед, к американским конфедератам. К черту ваши утренние сообщения по «бизнес-FM». Тон у вас – будто сводки с фронта и мы отступаем. Меня от голоса Левитана всегда тошнит. Давайте музыку! Я перегнулся через спинку сиденья за термосом. И вдруг ворвалось: «Non! Rien de rien…» Голос, входящий в нутро без проводников.
И тут… будто стрела просвистела возле уха и вонзилась в висок. Беспорядочные стекляшки сошлись в четкий рисунок витража. Я увидел, как невысокая девушка в черном платьице и черной шляпке встала на постеленный мной прямо на асфальт полосатый домотканый коврик, сюда же относим четвертое сентября и старомодное словечко «облажался». Я вспомнил. Закрыл глаза, пальцы на миг перестали крутить крышку термоса. Я выключил Пиаф. Настала тишина. И в этой тишине я отчетливо услышал визг тормозов где-то за углом, а еще – неясный гул нашей студенческой аудитории перед очередной лекцией и дурацкое словечко «облажаться», несущееся почти из всех углов.
Сейчас так уже не говорят, хотя прошло вовсе немного лет, а вот когда я поступил в институт, это слово было слышно в каждой комнате нашего общежития, на каждой лестнице и из каждой курилки. Цель жизни тогда уже намечалась у всех – не облажаться.
Я надкусил бутерброд и стал жевать.
И вдруг увидел себя тогдашнего в церкви. В промокшей ветровке с поднятым воротником, замерзшего, с модной тогда холщовой сумкой на длинной лямке через плечо. Тогда был тоже прохладный день, гораздо более прохладный, чем сегодня. Я был худой. Ужасно худой – от того, что случилось той поздней весной, я не мог есть несколько месяцев, даже дома, в каникулы.
Все наши теснились в центре довольно большого зала вокруг двух высоких помостов, на которых стояли гробы – белые гробы с какими-то финтифлюшками, кистями и позолотой – Лехин отец организовывал это дело по первому разряду. Девчонки ревели в голос. Цветов было не так уж много. Розы стояли в корзинах, как на концерте, – это опять расстарался Лехин отец, а наши цветов принесли мало. После каникул денег у всех было не ахти. Я облажался в том, что не посмел подойти ближе. Я так и остановился у самого входа на проходе. Меня толкали незнакомые люди, а наши, кто знал и видел мое лицо, шептали: «Вадик, уйди!» А кое-кто, кто был не в курсе, наоборот, говорили мне: «Чего ты тут встал? Иди, простись!» Но я все стоял на одном месте – ни взад, ни вперед. Танину мать отливали водой – она причитала и все старалась кинуться на Танин гроб. Бабушку их я не видел, но, судя по тому, как огибали люди какое-то невидимое с моего места пространство – как волны бегущей реки огибают плоский, еле выступающий над поверхностью воды камень, она тоже находилась там. Лехин отец очень суетился. Он был просто Лехина копия – лет через двадцать мой бывший друг стал бы точно таким – высоким и одновременно очень плотным, красным и рукастым. Собственно, Леха был таким и сейчас, наверное, он оставался таким даже в гробу. Его отец в новехоньком черном костюме и ослепительно белой, тоже новой, рубашке без галстука, застегнутой под самый ворот, крутился вокруг гробов и все поправлял что-нибудь, на что падал его взгляд. Он без конца трогал кисти и цветы, выпрямлял свечи, разглаживал покрывала, расставлял людей в каком-то одному ему понятном порядке. Он совсем не мог стоять на месте, руководил и все время всем что-то указывал. Он смахивал с красного лба капли пота и, я хорошо это видел, часто вытирал мясистыми руками бегущие ручьи слез со щек. А Лехину мать я не мог узнать в толпе. Она, наверное, была среди каких-то одинаковых женщин в темных капроновых шарфах и одинаковых черных платьях. Я вспомнил, что Леха как-то рассказывал мне, что у его матери восемь сестер и ни одного брата. Я думаю, это они и были – Лехины тетки. Все одинакового роста, дородные, с темными глазами и бровями. «Деньги-то испортят, а любовь никогда…» – смешно передразнивал Леха своих родственниц, когда на его день рождения они все заваливали его какими-то глупыми подарками, а он, разбирая, кидал презенты на кровати – на мою и свою. Тетки никогда не дарили ему деньги. Все какие-то сувенирчики «со значением». Леха, иронизируя и потешаясь, читал надписи к подаркам вслух. Иногда выходило даже забавно. Потом эта груда подарков либо оказывалась на помойке, либо, что было чаще, Леха передаривал наиболее ценные сувенирчики знакомым девушкам.
Конечно, я облажался в тот день, четвертого сентября. Я не подошел тогда ни к Лехиной матери, ни к отцу. И уж тем более не собирался подходить к бабушке и матери Тани. Ребята говорили, что они обе потом спрашивали, уже, кажется, на сороковой день, знаю ли я, что случилось, и почему не прихожу. Я облажался и в том, что не мог скрыть от ребят свою злость и отмалчивался, не зная, что им сказать и как себя вести. Ребята смотрели на меня, а я видел в их глазах какое-то внутреннее неодобрение. Не знаю, чего они ждали от меня. Что я каждый день стану носить цветы на кладбище, на одну общую новенькую могилку? Может быть, сам лягу рядом с ними под пластмассовые венки?
Одобрял ли я свое поведение? Наверное, нет, но и винить мне себя было не за что. Было ли мне жаль Таню? Сейчас, наверное, да. А тогда я не мог скрыть даже от себя, что я ее ненавижу. И Леху, естественно, я ненавидел тоже.
Мне всегда нравилась эта улица, на которую я приехал. Почти всегда здесь тихо. За невысокой изгородью виден католический собор с розеткой. Здания вокруг светло-серые, мокрые от ночного дождя и нежилые. Редкое уже ощущение прежней Москвы. Учреждения, офисы, недалеко на взгорке толстые монастырские стены, крошечные магазинчики в подвалах… Раньше во всех этих домах жили люди. Здесь размещались старые коммуналки с вывешенным в коридорах бельем и старыми детскими ваннами – даже еще в девяностых были. В сравнении со здешними коммуналками наша общага казалась вполне приличным студенческим жильем. Теперь коммуналки перестали существовать, но вместе с ними исчез и человеческий дух здешних мест. Только работники офисов спешат на работу и с работы. От здания же библиотеки – последнего оплота прежнего порядка – ближе к обеду в воздухе распространялся животворящий дух – для посетителей библиотечного буфета здесь уже много лет пекут пирожки. Когда я был студентом, Нина иногда угощала меня пирожками. Только тогда я звал ее – Нина Антоновна.
Посмотрев на часы, я убедился, что просидел в машине пятнадцать минут. Выпил ли я кофе? Крышка от термоса – мой походный стакан – была пуста. На дне ее блестели остатки коричневой жидкости. О чем я думал сейчас? Ни о чем. И вдруг из памяти вынырнуло пышущее румянцем круглое молодое лицо, и я будто услышал раскатистый смех и сочный баритональный говорок с раскатистым «р-р-р».
– Что с тобой делать, старик, прямо не знаю! Но так уж и быть – опиши дяде Лехе пр-р-роблему и увидишь, как он быстро ее р-р-рассосет!
Обладатель этого лица громко заржал и хлопнул меня по спине. И это было так явственно, что я даже подался вперед, чтобы не улететь на несколько шагов от этого хлопка, как это частенько бывало в те годы, когда я и Леха жили вместе в одной комнате. Вот и сейчас я инстинктивно вжал голову в плечи и от неожиданности ткнулся грудью прямо в руль. Черт бы тебя побрал, сволочь Леха. Зачем ты свалился сегодня мне на башку?! У меня и без тебя полно важных дел.
Я вылез из машины и включил сигнализацию. Стрелки часов на фасаде здания отщелкнули ровно девять. Двери библиотеки отперли изнутри. Я вошел. Рабочего настроения как не бывало. В голове растекся липкий влажный туман. Огромный читальный зал вернул меня к действительности. Сегодня я был первым посетителем. Здесь не было никого, кроме меня и Нины, которая сидела в своем закутке в глубине зала, как будто и не уходила никогда отсюда ночевать. На ее столе в любое время суток горела лампа.
– Здравствуй, Нина.
Она посмотрела мне в лицо и вдруг поднялась. Я подошел к ней вплотную. От общего зала нас отделяли высокие стеллажи. Книги на них стояли так тесно, что в этот закуток только сверху, сквозь полки, просачивались тонкие горизонтальные полоски света. Ощущение было, что мы стоим в чулане, набитом книгами от пола до потолка.
Ее лицо вдруг порозовело. Что-то в ней было сегодня не так. Я присмотрелся и понял, что Нина сегодня в другой кофте – не в той, постоянной, синей, в которой она ходила всегда, сколько я ее помнил. Теперь на ней было что-то светлое, короткое и вязаное – что-то такое, что очень ей шло.
– Нина…
Она стояла и смотрела на меня, и что-то странное читалось в ее широко раскрытых глазах. Я вдруг заметил, что открытая часть груди и шея Нины внезапно вспыхнули нежными розовыми пятнами. И все лицо ее запрокинулось ко мне и стало молодым, трепещущим. Трепетали губы и веки, билась, сильно пульсируя, бледно-голубая жилка у виска, трепетно отчетливо обрисовались ноздри.