Джойс Кэри - Из первых рук
Дробности фиксируемых впечатлений соответствует и дробный, почти стаккатный ритм повествования, который создается обилием коротких назывных предложений. Этот ритм, быстрый, напряженный, передает интенсивность психологического процесса, внутреннее горение, непрестанную работу мысли, которая ни на минуту не прекращается в мозгу художника. Стилистический строй романа передает внутреннюю жизнь героя, приоткрывая дверь в его творческую лабораторию. Читатель судит о Джимсоне как о художнике не только и даже не столько по тому, как он сам себя оценивает, а по той своеобразной манере видеть и воспринимать окружающую его действительность, которой проникнута каждая строчка книги. «Из первых рук», — утверждает известная английская писательница П. X. Джонсон, — самое глубокое исследование интеллекта художника, какое когда-либо знала английская литература».
М. Шерешевская
Глава 1
Я шел вдоль Темзы. Позднее осеннее утро. Солнце в дымке. Как апельсин за стеклом закусочной. Внизу сияние. Отлив. Грязная вода, солома, планки от ящиков, мусор и от одного берега до другого зигзагом — нефть. Как гадюка в снятом молоке. Древний змий, символ природы и любви.
Пять окон льют свет в человеческий
склеп; одно ему воздух дарит;
Второе доносит музыку сфер; а третье
ему открывает
Толику бескрайних миров...{1}
Темзу, скажем. Прибрежную грязь, сверкающую, как золотой слиток тридцать шестой пробы, прямо из огня. Говорят, когда выходишь из тюрьмы, скорей ищешь укромный уголок, темную норку, как кролик, спугнутый горностаем. Небо пугает тебя своим простором. Но мне оно нравилось. Я просто купался в нем. Я не мог оторвать глаз от облаков, от воды, от грязи. И я, верно, с полчаса приплясывал взад и вперед по Гринбэнк-Хард, скаля зубы, как горгулья{2}, пока ветер, поддувая под штаны и задувая за шиворот, не заставил меня, как говорят, очухаться. Напомнил про глаза и печенку.
Я сообразил, что не могу тратить время на удовольствия. Человеку в моем возрасте следует торопиться с работой.
У меня оставалось два шиллинга шесть пенсов из тюремных денег. По моим подсчетам на ночлег, харчи и рабочие материалы надо было пять фунтов. Не хватало четырех фунтов семнадцати шиллингов и шести пенсов. Раздобудем у друзей. Но когда я стал перебирать своих друзей, оказалось, что я должен им куда больше: больше, чем они могли дать мне.
Солнце раскололось сверху на языки пламени; туман местами поредел, проступили изломанные серые линии, как трещины во льду весной. Начало прилива. Змий разорван. Изумруды и сапфиры. Вода как лак. Медленно плывут золотые лоскутья листьев. Золото — умный металл. И тут солнце вдруг прожгло дыру в другом месте, сбоку, и выстрелило лучом прямо в новую вывеску «Орла и ребенка», возле завода моторных лодок.
Знамение, подумал я. Прощупаю Коукер. Мы с ней старые друзья. Надо же с кого-то начать. Говорят, она попала в беду. Но я тоже попал в беду, а люди в беде, говорят, скорее помогут друг другу, чем те, у кого все в порядке. И чему тут удивляться? Ведь тот, кто тащит из ямы другого, легко может свалиться в нее сам. А горемыка рад посочувствовать чужому горю. Жалостливая душа. Ему милей ваши слезы, буу-буу, чем улыбка миллионера, писанная сливочным маслом на вывеске дантиста.
Коукер служила в «Орле» буфетчицей. Рост — пять футов, в ширину — три. Лицо что морда мула, только глазки маленькие и голубые. Цвета денатурата. «Орел» стоит на берегу Темзы, и сюда заходит разный сброд. Надо видеть, как кубышка Коукер выкидывает за дверь шестифутового верзилу. Рукой за шиворот, ногой в зад, только искры сыпятся, как от новой подковы. Рука у Коукер маленькая, но тяжелая. Чугун. Жизнь ее не балует. Туловище у нее длинное, ноги короткие, а терпение еще короче.
У входа в «Орел» болтались три каких-то субъекта, ждали, когда откроется бар. Я спросил:
—Что, правда, Коукер попала в беду?
Но они были нездешние. Пришли откуда-то на барже с гравием. Они не знали Коукер. И тут я увидел, что она идет к «Орлу» с сеткой в руках, а в сетке — вязанье и шлепанцы. Портативный уют. Я улыбнулся и приподнял шляпу, снял ее совсем.
—Привет, Коукер. Вот я и снова здесь.
—Уже вышли? Я думала, завтра.
—Вышел, Коукер. Рад тебя видеть. Мне, должно быть, нет писем?
—Вы зачем пожаловали? Отдать мне долг? — сказала Коукер с таким видом, что я сделал шаг назад.
—Не волнуйся, — сказал я быстро. — Получишь все, до последнего пенни. Откуда мне было раздобыть деньги в тюрьме?
—Будто вы на воле пытаетесь это сделать. Но больше не ждите.
—Само собой, Коуки.
Но Коукер завелась на полный завод. На всю пружину. Сжала кулаки, того и гляди стукнет. Я отступил еще на шаг.
—Где этот ваш юрист, который должен начать дело? Вы уже всем раззвонили о нем. Теперь, когда вас выпустили, люди, поди, захотят получить с вас свои денежки.
—Да получишь ты свои деньги, еще и с процентами.
—А как же! — И она вставила ключ в замочную скважину. — Четыре фунта четырнадцать шиллингов. Уж я об этом позабочусь. В среду иду к этой женщине за свидетельскими показаниями. И вы со мной. И если вы водите нас за нос, полиции снова будет работа.
Три типа глазели во все глаза - но что до них Коукер? Люблю Коукер. Ей на все плевать.
—Конечно, я пойду с тобой, Коукер. И мы получим показания. И деньги. Тут и спору нет.
Коукер отперла и вошла. Я двинулся было за ней, но она прикрыла дверь, оставив щелочку дюймов в шесть, и сказала:
—Закрыто.
—Я посижу в коридоре.
—Где ваши носки?
—К чему они мне?
—От меня вы носков не дождетесь. Так что выньте их из кармана.
—Можешь обыскать меня, Коукер.
Коукер задумалась, выставив нос в щелку двери. Глянула, словно синица сквозь изгородь. Затем сказала:
—Хорошего вы сваляли дурака. Ну на кой вы ему угрожали?
—Что делать, Коукер? Вышел из себя. Вспомнил, как меня обдурили. Я от этих мыслей всегда на стену лезу.
—Вам еще повезло: отделались одним месяцем.
—Да, тюрьма пошла мне на пользу. Я поостыл. Ну, полно, Коукер. Я посижу в коридоре. Не обязательно поить меня чаем.
—Вам известно, когда мы открываем? Так не забудьте — среда, в девять. И держитесь подальше от телефона. — Она захлопнула дверь.
Все. Странно: чего ей вдруг так приспичило получить с меня деньги? Плохой признак. Теперь у дверей толклось человек шесть-семь. Скоро откроют. Я сказал одному из них:
—Похоже, насчет Коукер не врут. Она переменилась.
—П-прошу прощения?
—Н-неважно, — сказал я, невольно заражаясь.
Я его узнал. Зеленые глаза. Соломенные волосы. Большой, широкий, как у теленка, нос. Школьник. Фамилия, кажется, Барбон. Ходит в булочную рядом с моим старым домом. Выпускной класс. Болтает о Рескине и Марксе. В руках у него был ранец. Что это он делает у пивной? — подумал я. Но тут нос его порозовел, и он сказал:
—Мистер Дж-джимсон!
—Верно, — сказал я. — Я мистер Дж-джимсон.
—Я б-беседовал с вами один раз, на прошлое Рождество.
—Как же, как же. — Хотя я, конечно, ничего об этом не помнил. — Помню, помню. Весьма поучительная беседа. Как дела в школе? — И я двинулся прочь.
—Вы сказали, что Уильям Б-блейк — величайший художник на свете.
—Неужели? — Мне не хотелось вступать с ним в разговор. За душой у него ничего, кроме слов. Задаст кучу вопросов, а отвечать ему — все равно что горохом об стенку. — Прошу прощения, тороплюсь, — сказал я. — Очень занят. — И дал ходу.
Солнце расплавилось. Границы его исчезли. Прилив в полном разгаре: вода сверкает, как пиво в бутылке. Полно пузырей, и каждый из них — электрический фонарик. Туман скучивается в пухлые шары облаков; белое и синее — дрезденский фарфор. Фламандские ангелочки Рубенса делла Роббиа{3}. Одно облако, большое, сверху, свернулось калачиком, нос к коленям, вроде той маленькой мраморной женщины, которую Добсон сделал для Куртолда{4}. Красотка. При мысли о ней я чуть не пустился в пляс. Так и ложится в ладонь. Гладкая и округлая, как крикетный мяч. Классика. Шедевр.
Глава 2
С того места, где я стоял, мне была видна моя мастерская — старый сарай для лодок у самой воды. Крыша кое-где прохудилась, но я был рад, когда заполучил его. Моя беда — слишком большие картины. Последняя из них, «Грехопадение», двенадцать футов на пятнадцать, а для такой картинки не найдешь настоящей кирпичной студии дешевле, чем за две сотни фунтов в год. Так что я рад был заполучить этот сарай. Тем более с чердаком. С одного края я снял перекрытие, получилась прекрасная стена семнадцать футов высотой. Когда я приколотил холст, он всего на два фута не доставал до полу. Как раз то, что надо. Я предпочитаю, чтобы мои картины были выше уровня, доступного для собак.