Энтони Берджесс - Мистер Эндерби изнутри
Поэма носила условное название «Ручной Зверь». Эндерби знал, что над ней еще много придется работать, уточнять символы, распутывать технические узлы. Туда надо ввести Дедала[4], бесстрастного мастера, антиобщественного гения, нашедшего окончательное решение полета. Есть еще пантомимическая корова Пасифаи[5]. Он попробовал процитировать неумелым грубым низким голосом пару строчек притихшей аудитории из висевших грязных полотенец:
Правосудие царь хладнокровно во сне вершит,
А другой просыпается, готов взяться за дело,
Пилит мягкие бревна со свистом, спешит.
Закон яркими нитками шит:
Мастер должен не спрашивать, а работать умело.
Эхом раскатившиеся в крошечной клетушке слова моментально подействовали на манер заклинания. Сразу за хлипкой дверью квартиры мистера Эндерби на первом этаже располагался входной вестибюль собственно дома. Послышался скрип массивной открывшейся парадной двери, подъезд как бы наполнился отмечавшими Новый год. Он узнал глупый незвучный голос продавца из верхней квартиры, плотно наевшийся смех жившей с ним женщины. И другие голоса, знакомым личностям не принадлежавшие, но родовые — голоса читателей «Дейли миррор», зрителей Ай-ти-ви, покупателей соуса «Эйч-пи», любителей «Бэбишама»[6]. Прозвучали громкие радостные приветствия:
— Счастливого Нового года, Эндерби!
— Прррррррррп!
Плотно наевшийся женский голос сказал:
— Неважно себя чувствую. Меня сейчас стошнит. — И точно, судя по звукам, сейчас же стошнило. Кто-то крикнул:
— Прочитай нам стих, Эндерби, «Эскимоску Нелл» или «Славный корабль Венеры».
— Спой нам песню, Эндерби.
— Джек, — слабо проговорила стошнившая женщина, — я прямо поднимаюсь, мне надо.
— Поднимайся, любовь моя, — сказал голос продавца. — Я через минуту тебя догоню. Сначала спою серенаду старику Эндерби. — Кто-то шумно ударился в дверь квартиры Эндерби, хормейстер скомандовал:
— Раз, два, три, — и буйно зазвучал искаженный мотив «Ach Du Lieber Augustin»[7], но с грубыми английскими словами:
А пошел ты, Эндерби, Эндерби, Эндерби,
А пошел ты, Эндерби, в задницу, да.
Он нас игнорирует, пока мастурбирует, а мы тогда…
Эндерби заткнул уши шариками туалетной бумаги, смоченными слюной. Надежно запертый в квартире, еще надежнее заперся теперь в ванной. Почесывая согретые голые ноги, постарался сосредоточиться на поэме. Отмечавшие вскоре отстали, рассеялись. Ему показалось, будто он слышал, как продавец крикнул:
— Кончай сам с собой, Эндерби.
3
Уютно укутанный против резкого морского утра, Эндерби шел к морю по Фицгерберт-авеню. Часы на муниципалитете показывали десять тридцать, пабы как раз открывались. Он миновал «Грэдли» («для Людей Высшего Сорта»), «Кия-Ора» (отставные нелетающие пилоты), «Тай-Гвин» (супруги из Тредегара), «Вид на Канал»[8], «Белые столбы», «Дольче Домус», «Лавры», «Итаку» (бывший преподаватель классической школы и осужденный педераст). Превращенные в квартиры, униженные до пансионов, все они принадлежали чужакам с северных и западных окраин, очарованным светлым образом южного побережья: по ночам Франция подмигивает за водой, здешний воздух приятно мягок. Только не сегодня, думал Эндерби, потирая шерстяные медвежьи ладони. На нем был шарф цвета неаполитанского льда, плотно затянутое поясом пальто из мелтона[9], от небес защищал баскский берет. Дом, где он снимал квартиру, названия, благодарение тем же самым небесам, не имел. № 81, Фицгерберт-авеню. Появится ли когда-нибудь на нем табличка, отмечающая, что он тут жил? По его мнению, наверняка нет. Он из вымирающей расы, с которой не считается мир. Ура.
Эндерби свернул на эспланаду, встал в кондитерской в старушечью очередь, вышел с батоном за семь пенсов. Направился к парапету у моря, облокотился, терзая батон. Чайки с криками заколесили за брошенным хлебом, жадные твари с глазами-бусинками, а море, зимний серо-зеленый Канал, с гиканьем накатывалось, ворчливо откатывалось, словно по мановенью хлыста укротителя львов, сердито тарахтя в многочисленные тамбурины. Эндерби бросил последние крошки колючему ветру и его планирующим серым птицам, потом пошел от моря. Оглянулся на него перед входом в «Нептун», видя в нем, как часто видел на расстоянии, умного гадкого зеленого ребенка, научившегося рисовать от руки прямую линию.
Бар-салун «Нептуна» уже наполовину заполнили старики, в основном овдовевшие.
— Доброе утро, — сказал угасающий генерал-майор, — и счастливого Нового года.
Двое древних мужчин сопоставляли артриты над детскими порциями крепкого портера. Бородатая леди выпила портвейну и медленно, беззубо пожевала губами.
— И вам также, — сказал Эндерби.
— Только б дожить и увидеть весну, — сказал генерал, — вот и все. Все, на что я могу надеяться.
Эндерби сел со своим виски. Среди стариков он чувствовал себя как дома, одним из них, несмотря на свою смехотворную молодость. Все равно, его официальный возраст был просто страховочным шифром; вспыхнувший в кишках от дошедшего виски огонь, боли, ломота, отсутствие интереса к действиям — все это превращало его в старика, вроде калек, с которыми он сидел.
— Как, — спросил слегка трясущийся мужчина, сделанный из пергамента, — как, — выпивка в его руке тряслась стаканчиком с игральными костями, — как желудок?
— Какие-то спазмы, весьма примечательные, — сообщил Эндерби. — Знаете, почти наглядно заметные. И метеоризм.
— Метеоризм, — сказал генерал-майор, — ах да, метеоризм, — сказал он, как будто о старом редком вине. — У меня уже много лет. Теперь я, конечно, не ем ничего. Немного хлеба, размоченного в теплом молоке, утром и вечером. Клянусь, вот этот вот ром поддерживает во мне жизнь. Я ведь вам рассказывал, правда, о непредвиденных осложнениях с ромом в пансионе «Брудерс»?
— Несколько раз, — подтвердил Эндерби. — История очень хорошая.
— Правда? — переспросил генерал, страдальчески оживившись. — Хорошая, да? И правдивая. Невероятная, но правдивая.
С круглого стула у стойки заговорила плебейка-карга в грязном черном.
— Мне, — сообщила она, — часть желудка удалили. — Последовало молчание. Старики пережевывали это щедрое откровение, размышляя, действительно ли оно отвечает лучшим вкусам, звуча из уст женщины, да к тому же сравнительно незнакомой. Эндерби любезно заметил:
— Должно быть, переживание сильное. — Старуха хитро взглянула, вцепилась в край стойки бумажными пальцами, побелевшими на костяшках как мел, развернула стул к Эндерби и очень громко сказала:
— Пардон?
— Переживание, — пояснил Эндерби, — незабываемое вовеки.
— Шесть часов на столе, — сказала женщина. — Никому из присутствующих не побить.
— Крамп, — крикнул генерал-майор дисциплинарным болезненно-бледным, точно проросшая картошка в подвале, тоном. — Крамп. Крамп. — Он не изображал разрывы снарядов во время Первой мировой войны, а просил бармена налить еще рому. Крамп в белой куртке официанта вышел из-за стойки, семидесятилетний, с фальшивой улыбкой, слабоумной и одновременно заискивающей, с постоянно склоненной набок седой головой прислушавшегося попугая.
— Да, генерал, — сказал он. — Такого же, сэр? Отлично, сэр.
— Я всегда ему говорю, — сказал старец с коротышечной головой Сибелиуса, — насчет употребления этого слова. Обычно для барменов и домохозяев. Говорят, того самого еще раз не получишь. А мы фактически просим именно того самого. А вовсе не такого же. Вы словами занимаетесь, Эндерби. Писатель. Как смотрите на подобный вопрос?
— Того самого, — согласился Эндерби. — Из той же самой бутылки. А такое же — нечто другое.
— Профессор Тейлор весьма убедительно это оспорил бы, — вставил старик, пятнистый, как салями, с каплей росы на крючковатом носу.
— Что с Тейлором? — спросил генерал-майор. — Его довольно давно не видно.
— Умер, — объявил пятнистый старик. — На прошлой педеле. Пока пробку вытаскивал. От сердечной недостаточности.
— Ему только что перевалило за восемьдесят, — вставил старик, только что переваливший за восемьдесят. — Не такой старый.
— Тейлор умер, — проговорил генерал. — А я и не знал. — И принял ром у расшаркавшегося Крампа. Крамп принял серебро, раболепно склонив разбитый и склеенный торс. — Я думал, раньше него уйду, — сказал генерал, — а вот, все еще здесь.
— Вы совсем не такой старый, — заметил трясущийся пергаментный старик.
— Мне восемьдесят пять, — пыхнул негодованием генерал. — Я бы сказал, очень старый.