Мариам Юзефовская - В поисках Ханаан
Существовала еще пластинка «Возвращение из эвакуации»:
«Прибились мы на окраине города к узбекской семье. Сняли у них комнату. Все чин чином. Пол земляной. Печку топят кизяком. О бане слыхом не слышали. Правда, арык рядом и базарчик неподалеку. Начали обживаться. Тут женихи пошли косяком. Особенно вокруг Ханы вьются. Но она ни в какую: «Хочу домой. Там меня Бенчик ждет». И Шошана туда же гнет: «У меня в саду, под сливой закопаны серебряные вилки». С остальным богатством она рассталась с Б-жьей помощью в самый канун войны. Все ушло в карман уполномоченного, который составлял списки для высылки в Сибирь. Список, ясное дело, начинался с семьи ее тетки. А как же иначе? Чуть ли не первые богатеи в городе. Хотя ко времени высылки у нее ничего не осталось. Не зря говорят, богатство — карточный домик. Эта цыганская власть в тридцать девятом — как только пришла, сразу обобрала до нитки. Ей же украсть — как раз плюнуть».
Но самая любимая пластинка у деда, конечно, была «Ханаан» — о поисках обетованной земли, истекающей млеком и медом, земли, где царит справедливость, где все счастливы и живут вечно. Желая его ублажить, мы чаще всего заказывали именно ее. Надо отдать должное — обе стороны никогда не мошенничали. Мы стоически слушали его пластинку от начала до конца, дед же расплачивался с нами до копейки. Аврам учил нас блюсти честность при любой сделке.
— Сколько? — деловито спрашивал он, многозначительно шурша в кармане купюрами и звякая мелочью.
— Билеты в кино и газировка с сиропом, — хором отвечали мы.
— Банда с большой дороги, — сокрушенно повторял дед, аккуратно отсчитывая запрошенную сумму. Но ни копейкой больше.
Мы ставили перед ним графин с водой и стакан. Аврам подмигивал нам и, копируя своего нелюбимого зятя Редера, лектора общества «Знание», отпивал глоток. После чего торжественно произносил: «Мой отец, Шаул Гольдин, дал мне имя Аврам с дальним прицелом…».
…От дедовой «банды с большой дороги» и пошло наше «биг бэнд». Так стали называть себя мы, внуки Аврама, в пору джаза, твиста, узких брюк, бдительных дружинников и стиляг. То была пора нашей юности и неясных призрачных надежд. Пора бодрого утреннего голоса московского диктора: «Встали. Ноги на ширину плеч. Распрямили корпус. Прямее! Прямее, товарищи! А теперь про-гну-лись. И — вы-пря-ми-лись».
Мы даже не подозревали, что это простенькое упражнение окажется в будущем жизненно важным для всех желающих выжить и выстоять.
2
История плетет свои узоры, в которых простому человеку разобраться не под силу, ведь он весь во власти бытия.
По воскресеньям, включив с утра на полную громкость приемник «Маяк», Аврам начинал как заведенный кружить по комнате. Округлой головой, топорщащимися усами и отрывистыми пофыркиваниями он напоминал мартовского кота, почуявшего весну и угрожающе точащего когти.
— Держись корова из штата Айова! — бросал дед в пространство.
— Что ты имеешь в виду? — тотчас вспыхивала я.
— А то, что сетями ловят птиц, а враньем — глупцов. — И многозначительно поглядывал на меня.
— Хватит, надоело, — обрывала я его.
Он обиженно умолкал, но через некоторое время, не выдержав, начинал с ехидцей подсмеиваться над комментатором, толкующим о небывалом урожае свеклы или рекордной добыче угля:
— Слышишь этого махера (деятеля)? Точно как наш Редер. Крупный специалист во всех областях! — И кивал на светящуюся шкалу приемника. — Это мне напоминает историю с одним раввином, который не знал, где у коровы дойки. Конечно, зачем человеку корова, если он доит все местечко?
Так Аврам одним махом умудрялся поддеть набожную Шошану, лишний раз уколоть зятя Редера, бросить вызов мне, а заодно и властям.
— Скажи! К чему ты сейчас приплел раввина? — ввязывалась Шошана. — Смотри, Аврумка! Б-г ждет долго, но платит с бо-о-льши-и-им процентом.
— Я с твоим Б-гом уже в расчете! — закипал дед. — Мои папа и мама, — он начинал загибать пальцы на правой руке, — мои сестры с детьми и внуками, твоя родня двенадцать человек и еще в придачу парочку миллионов. Или этого Ему мало? — И дед потрясал в воздухе сжатыми кулаками.
— Оставь Всевышнего в покое. Это не твоего ума дело. И Он у тебя совета не спрашивает. Лучше скажи, чего ты цепляешься к Редеру? Чем он тебе не вышел?
— Всем, — исчерпывающе отвечал Аврам.
И это было истинной правдой. Он не жаловал мужа средней из дочерей — Манюли, Карла Редера. Не случайно долго звал его «жених под большим вопросом». Откровенно говоря, Авраму не нравилось в этом зяте все, начиная от галстука-бабочки и кончая родословной.
Отец Карла — Пинхас имел два пристрастия в жизни: революцию и любовь к красивым женщинам. Старый бундовец, старый отзовист, старый большевик, перевидавший Петропавловку — при царе, Матросскую тишину — при Ленине и Лукишки — при Сметоне, он в перерывах между съездами и тюрьмами не терял времени даром, щедро сея по свету революционные идеи, а, заодно, и детей. Причем, то и другое — с одинаковым пылом. Опасность и перемены — были его профессией. Строго блюдя правила конспирации, он уходил из любого дома в неизвестном направлении, зажав под мышку портфель, где газетные передовицы и начатый им труд «Нация, как рудимент истории» мирно уживались с парой белья, помазком, опасной бритвой и ремнем для ее правки. Судьба берегла Пинхаса. Перед самой войной, откликнувшись на призыв Коминтерна, он отправился в Латинскую Америку с тем, чтобы разбудить всё еще крепко спящий тамошний пролетариат.
Уезжая, Пинхас по рассеянности оставил на ломберном столике в квартире товарища по партии, такой же пламенной революционерки как он сам — близорукой домашней девочки Гиты Чериковерайте, незаконченную рукопись «Нация, как рудимент истории», а в люльке — миниатюрную копию самого себя — сына Карла. На другой континент он отправился, как всегда, налегке, захватив бритву Жиллет, сделанную из крупповской стали, кисточку с налипшей на ней серой мыльной пеной, трость и свою подпольную кличку Редер, которую носил как почетный орден. Пинхас был ею награжден своими товарищами в тот день, когда бундовцы ушли со съезда, громко хлопнув дверью. Редер шел замыкающим и, выходя, пригрозил оставшимся своей тросточкой, после чего оглушительно захлопнул за собой дверь. Этот хлопок, словно выстрел, расколол партию на две неравные части, меньшая из которых осталась в растерянности в полупустом зале. Но через десять лет, собравшись с мыслями, они назвали себя большевиками. А еще через десять лет, сидя на нарах Матросской тишины, Пинхас напрочь отрекся от Бунда. И сразу, как только был выпущен на волю, с целью окончательного искоренения этой националистической пагубы, отправился в свой родной город, где кишмя кишело сионистами и бундовцами. Правда, как памятный знак о своей пусть кратковременной, но победе, он сохранил историческую тросточку и кличку — Редер, что в переводе с родного ему идиша звучала несколько двусмысленно, совмещая в себе два не столь далеко отстоящих друг от друга понятия — оратор и болтун.
Карл, зачатый при отблеске костра мировой революции, в детстве страстно желал унаследовать профессию отца. Но мама Гита, после исчезновения Пинхаса и пришествия Советской Армии в Литву несколько подрастеряла свой революционный пыл. На любые едва заметные шараханья сына в область идей она коротко, но веско обещала: «Прокляну!». Кроме того — со временем спрос на революционеров в Литве резко упал. Получив диплом учителя истории и закончив курсы при партшколе, Карл устроился в общество «Знание». В эту пору в городе внезапно снова появился Редер-папа. Как всегда налегке. В широкополой шляпе, которую ему на прощание подарил едва продравший глаза пролетариат Латинской Америки. Редера-папу многое удивило на его исторической родине: усохшая, сморщенная Гита, вымахавший выше него сын и длинные очереди у продуктовых магазинов. Но ходу назад не было. И он начал устраиваться в новой жизни. Ему дали пенсию и комнату в многолюдной коммуналке на улице, названной именем пламенного революционера Капсукаса, которого Редер-папа, в свое время, знал лично. Он перевез от Гиты чудом уцелевший ломберный столик и вновь, было, взялся за свой труд «Нация, как рудимент истории». В порыве великодушия даже предложил Карлу соавторство. Но тот из гордости наотрез отказался. Вот тогда Пинхас понял, что они чужие люди. Единственное, что их связывало, это был псевдоним Редер. Именно так Карл подписывал свои заметки на злобу дня, которые регулярно рассылал по редакциям. Хотя постаревшая, но все еще крепкая Гита, не раз предупреждала сына: «Ты кончишь свою жизнь на лесоповале». По врожденной близорукости она даже не заметила, что на дворе в ту пору уже стояли другие времена. Через несколько лет Редер-старший заскучал на своей исторической родине, где нужно было неустанно заботиться о хлебе, молоке, мясе, дровах для печки и керосине для примуса. Он стал бить тревогу — ведь коммунизм по-прежнему лишь маячил на горизонте, зато до старости было подать рукой. Пинхас начал наседать на старых друзей, писать жалобы, прошения, собирать подписи, интриговать. В конце концов ему выхлопотали место в Подмосковье, в доме ветеранов партии. И Редер — старший, оставив все имущество сыну, включая трость и широкополую шляпу, отбыл в выстраданный им рай. Что касается комнаты на Капсукаса, то Редер-младший правдами и неправдами в конце концов отвоевал ее, раз и навсегда сбросив иго своей матери Гиты Чериковерайте.