О'Санчес - Я люблю время
Итак, впечатлений бесконечно много, под стать прожитому, перечувствованному и увиденному. Поэтому, повторяю, чтобы я не утратил вкус к простым человеческим радостям, мое подсознание научилось работать архивариусом: часть прожитого я помню бережно, ярко, под самым сердцем храню, а часть – так, протокольно, без подробностей – было и было. Большую же часть – до времени напрочь забываю, заталкиваю подальше и поглубже в дебри своего Я, а когда надо – достаю. Кое-что вспоминаю от первого лица, многое же – словно со стороны, будто и не со мной случилось… А это что за Оконце-Витринце? Опять Древний Мир… Я же мимо прошел, а она, в смысле оно, вернее – он, опять перед носом. Соскучился по нему… или он в гости зазывает?… Вот одно из светлейших воспоминаний, словно вчера… А ведь как давно это было, очень, очень давно… И, по-моему, это была Земля, но помоложе нынешней – миллионолетий этак…
– Лин, бездельник поганый! Сколько можно тебя ждать! Швырни в огонь эту мерзость и принимайся за уборку! Или я его сам задавлю! Лин, – клянусь небом – всю шкуру с задницы спущу! Лин!!!
«Мерзость» чувствовала злобу, в нее направленную, и жалобно скулила тонюсеньким-претонюсеньким голосочком. Щенячьи, не успевшие еще ороговеть, чешуйки дробно стучали на испуганном, в кошку размером, тельце. Круглые глазенки растопырились до отказа, но, похоже, ничего не видели вокруг, потому что от ужаса и неподвижно смотрели в никуда, в белый свет. Лин не обращал внимание на крики: одной колотушкой больше, одной меньше, дело привычное… Да и бьет он без силы, лениво, как молитвы читает. А тут – живая Охи-охи, вернее живой, хоть и маленький. Коготки и клыки такие мелкие, как иголки остренькие… Ой, как боится… А когда скот резать и людей жрать – так не боялись, рвали за милую душу. Вот как возьму за хвост, да как хрястну головой об пень, если не будешь слушаться… – Грозные слова, а пальцы бережно поглаживают щенка по пузу и между ушками, словно бы шепчут: «не бойся, кроха, никому не отдадим на обиду».
Охи, даром что маленький, видимо понимал свою судьбу и принимал ее с покорностью, не обнадеживаясь коварными человеческими ласками. Он лежал, брюшком в колени, уши прижаты, лапы в стороны, и только белесый хвостик с утолщением на конце упрямо торчал кверху. Утолщение в свое время должно было лопнуть и явить миру вторую, маленькую головку, безмозглую помощницу первой, способную дышать, кусаться, а главное – быть чутким сторожем и дозорным для своего сюзерена, большой головы. Ай да хвост – как гвоздик… Не бойся, не обижу такого маленького… Ой!…
– Сколько раз я тебе говорил: не разевай хлебало, куда не следует! Не разевай, не разевай, работай!
– Пусти!… Отпусти ухо, дурак плешивый… Ну, вырасту – берегись тогда… Ой, пусти-и-и, ухо же оторвешь!… Не отдам, не тронь!…
– Не тронь щенка! Подь сюда, я сказал! Слышь, хозяин? – Сморчок сразу же дернул рылом на крик, осклабился, отпрыгнул от мальчишки и подкатился к посетителю – чует, что можно ждать от крутого нравом гостя… Ну очень на свинью похож, копия прямо-таки…
– Извините, мой господин, потревожили мы ваши благородные уши своими криками да взвизгами. Дети, неслухи… Побеспокоили вас… Прощения просим…
– Вот именно. Еще винца – добавь? Но самого что ни на есть холодного и посуше. Ну, покислее чтобы, понял? Но отнюдь не прокисшее, уксус сам пей. Притворишься непонятливым – получишь в лобешник. И стол с зонтом вот сюда переставь, еще чуточку… Да, прямо на песок… Что волны? Ну и что, что волны… У меня сапоги не пропускают, а от воды какая-никакая прохлада. Буду на акул и на прибой смотреть-любоваться. И на поморников. – Трактирщик приседал и кланялся, и делал, что ему было велено, и улыбался, собирая жирный подбородок в четыре складки, но все равно был противен по самые печенки. Однако посетитель всякое повидал на своем веку и не придавал значения мимолетным симпатиям и антипатиям, особенно если они ничем не мешают жить и отдыхать.
– Так ты понял, что мне хочется слушать плеск моря, а не ваши взвизги и крики? – Воин хищно и в упор поглядел на жирного, тот присел еще ниже, но поклона явно не хватило для ответа и трактирщик легонечко струхнул на самом деле, закивал:
– Понял. Виноват, сейчас все очистим. Лин!…
– Нет. Эти два щенка мне как раз не мешают. Уйду – хоть уши им, хоть ноги с корнем вырви, а при мне – не смей. Пусть поиграют. Договорились? – Мужичонка-трактирщик, похоже, был очень неглуп, прыток и опытен в обращении с вооруженными и норовистыми постояльцами: от него ждали четкого подчинения и согласия всем оплачиваемым прихотям, а не оправданий, и он не сплоховал, ринулся угождать словом и делом. Гость уже пожевал всухомятку вяленого рыбца, пропустил, в ожидании похлебки с мясом, пару кружечек легкого белого вина и явно уходить не собирался, по крайне мере, до вечерней прохлады… А там и ночевка, с ужином, с завтраком… И вдруг не одна… Это выгодно, они не скупятся, когда при деньгах. В такое время года каждый постоялец – дар небес. Но боги милостивы: третьего дня с полчаса торговля шла, всего-то навсего, а выпили господа придворные без малого бочку, а расплатились за две. Вот и сейчас солдат с удачи гуляет, наемник, да не из простых, сразу видно… Храни нас небеса, так худо-бедно – и дотянем до караванов без убытков…
– Да, мой господин?
– Разве я что сказал? Проваливай. Стой. С золота сдача есть? Вот с этого? – Трактирщик бережно принял монету в пухлую ладошку и нерешительно наморщился.
– Ого! Поищем. Все одно мне ее потом в город везти, разменивать. С запада, небось? Господин? С границы?
– Оттуда. Ладно, не торопись разменивать, записывай пока: может быть я еще за сегодня так наем и напью, что и сдача не понадобится… (Разменивать ему! Деньги он, конечно же, в городе хранит, основную часть наличности, однако и в мошне должны быть, в подполе где-нибудь спрятаны… Разменивать ему нечем!…) Учти, я грамотен и очень люблю сверять правильность счетов. Девки есть? Что же вы так?… Жалко… Да… Братец ты мой, не поленись, завези из города пару-тройку девок-то, это важнее колодца в жаркий полдень, когда припрет… Здесь, кстати сказать, жара, а там, в осаде, такое пекло было, что до сих пор не отпиться мне и не отожраться. За конем присмотри лично, понял? Почую, что в седельные сумки лазил – накажу по законам военного времени, как мародера – а это очень больно, хотя и недолго. Ты уж расстарайся, брат – сам в живых остаться и меня не уморить голодом и жаждой. – Трактирщик в ответ заблеял счастливо и рысцой погнал в кухонную пристройку. Вдруг остановился на пороге, видимо, от прилива чувств, от осознания очередной удачи, потому что деньги вперед заплачены, без обмана и тревоги, и какие деньги!
– С самого льда поищу, вроде бы должен быть хорошенький кувшинчик, для самых дорогих…
Но воин уже отвернулся к мальчику.
– Неужто охи-охи?
– Он и есть. – Мальчик явно загордился, ему польстило изумление грозного чужака, а Мусиль – что Мусиль, он всегда кричит и дерется, урод, и еще будет, что теперь заранее расстраиваться. Хоть и не больно, а все равно обидно.
Лет двенадцать парнишке, волосы светлые, не местные. Стало быть приблудился из дальних краев, или мамка от проезжего нагуляла… Теперь мальчик на побегушках, либо продан, либо вообще сирота. Но ошейника нет. Хотя в этих краях, на побережье, ошейников не жалуют, сами все когда-то беглые были.
– Ты, никак, приручить его собрался? – Мальчик покраснел.
– А что, нельзя, что ли?
Воин почесал мохнатую грудь, рыгнул задумчиво, опять отхлебнул.
– Может быть и можно, не слыхивал. Вырастет и тебя же и скушает между делом.
– Не скушает. Я его чувствую, он меня любит.
– Любит… А не боишься, что за ним мамочка придет? Они своих из-за горизонта чуют, тем более молочное дитя пропало? Или, храни нас боги, папочка припожалует?
– Дак ведь папочки у них отдельно бегают, сучки-то их выгоняют, как ощенятся, не то они сами и сожрут весь приплод…
Надо же, такой дядька здоровый, взрослый, а простых вещей не знает…
– А, точно, это я по аналогии с человеками сказал, насчет папы и мамы. А у животных часто семьи по природному обычаю неполные, это верно. Ну так тем более, если они еще и каннибалы, зачем тебе такое сокровище?
– На охоту буду брать, дружить будем…
– Хм… Дружить! С охи-охи! Ну, если так, то конечно, хотя… Так что? Он, говоришь, кобель? А где у нас мамочка?
Лин не знал, что за слова такие – аналогии, каннибалы, но вопрос понял.
– Мамочка разорванная лежала, тухлая, уже вся в мухах, а он рядышком пищал. Было пятеро щенков, да один из всего выводка живым остался. Вот я его и подобрал. Он на самом-то деле ласковый. Вот смотрите: сейчас так пищит, а когда я его на руки беру, покачаю – совсем по-другому. Слышите? Он меня теперь своим считает, я ему как мама.
– Ничего себе! У вас тут, смотрю, ужасы не хуже, чем у нас на западной границе: и охи-охи стаями бегают, и их самих уже на части рвут, а я тут хожу почти голый, если не считать меча да панцыря… Ласковый! Если охи-охи тебе ласковый, – не хотел бы я, тут у вас, нарваться на настоящих свирепых существ любого пола и размера. – Мальчишка прыснул: здоровенный постоялец даже сейчас, без меча, шлема и панциря, которые лежали на соседней скамье, под рукой, был, что называется, увешан всяким смертоносным железом и одной только разбойной рожей способен напугать взрослого тургуна.