Асар Эппель - Латунная луна : рассказы
Зато между дорогой и канавой тянется узкая травяная полоска. По ней, по травяной этой кромке, выпуклой, как все равно у старших девочек в раздевалке, идти получается.
Кроме бабочек по пути попадаются мальчишки.
Мальчишкам этим не нравится, что она не в триста четвертой, а в какой-то неведомой школе, а еще они считают, что все барелины — шмары. Их же, барелин вротских, ихние пацаны держат за любые места.
Мальчишки эти — Вовыни то есть — оставшись за спиной, пялятся вслед и шепчут: “Во Целка пошла!”
Туловище Крысы, хоть и устало после занятий, хоть и болит где-нигде, но идет она как пружина. “Как пружина, как пружинка, как пружинка-закружинка, как девочка-бабочка, как бабочка-дырявочка” — толчется вместо мыслей у нее в голове. Прямо вся голова занята.
Тут выпуклая, как у старших девочек в раздевалке, травяная кромка кончается и надо перепрыгивать на заканавную дорожку. А Крыса давно уже перепрыгивает не так, как прыгают в наших местах. Вот бабочки мотнулись на заборную листву, и Крыса прямо со своего странного целочного шага, растянув в прыжке ноги и на мгновение, как учили, повиснув в воздухе, медленно канаву перелетает и тут же, хотя мешают ветви, пускается идти теперешней своей как ни у кого походкой.
“Во сиганула Целка!” — слышит она за спиной.
Потом долетают другие хулиганские слова, а потом становится слышно пыхтение. Это из-за нее. Она представляет, как все происходит. Вот кто-то поваленный стукнулся головой о глиняный желвак, вот который на него навалился бьет его кулаком в нос. Вот у поваленного текет кровь с соплями.
В голове ее теперь новая толчея. “Кровь с соплями, кровь с соплями, кровь с соплями… соплинка-кровинка, кровинка-соплинка, кровянка-соплянка…” С чего это они до крови дерутся?.. Будь у Крысы сейчас соевая шоколадная конфета “Кавказская” по рупь восемьдесят кило, она бы этому в кровяных соплях, может, ее и дала бы, а может, сама бы съела…
Тут бабочки затевают плясать друг возле дружки и сразу отстают.
Обычно, когда она добирается домой, мать кряхтя встает с койки, ковыляет к керосинке и, чему-то радуясь, напевает:
В городке Электросварщицке
Перевелся возраст старческий.
Барыня-барыня,
Полюбила парыня,
Барыня-барыня,
Парыня-татарыня!
Сегодня, правда, мать невеселая. Во-первых, сильно разболелась грыжа, во-вторых, бормочет о ком-то, кого встретила на улице: “Пивом от сволоча так и разит!”
Мать в самом деле нет-нет и встречала отца. Приметит, что невдалеке маячит оборванная фигура и от прискорбной фигуры этой несет, как на ее нос, пивом, и в такие дни бывает не в духе.
Маля слышит недовольное материно бормотание, но почему оно, не знает, да и по правде говоря не очень вслушивается.
Всего чаще мать встречала отца на свалке, где он, ковыряясь тоже, составлял ей по части цветного металла конкуренцию. Меж них доходило даже до драки, однако в конце концов слабый от выпивания отец спасовал и — устрашенный — на цветной металл претендовать прекратил, перейдя на тряпье. А значит, слонялся сейчас по помойкам, хотя словесно был так же требователен и повелителен, как до пропащей жизни.
Эх, свалка-свалка! Пишу я о тебе, пишу и никак не опишу. Никак не опишу тебя, огромную и смрадную даже зимой. Какая же ты, свалка, все-таки свалка! Какая ты грязь и мразь на земле! И на макароны по-флотски похоже твое вещество, и мутные лужи повсюду, и стекляшки сверкают. И пахнешь ты нищим стариком, хотя запах, как все нищие, держишь при себе и по сторонам не пускаешь. И сатанинские на тебе мерзкие куколки. И экскременты недр. А теперь еще вдобавок — по утрам, когда туман и тишина и солнце на бугор не выползло, — какая-то тощая фигура поднимается из-под куста и вся прямо трясется. То ли оттого, что за ночь озябла, то ли с голоду, то ли похмелиться надо. И вот — пожалста! — пошел по свалке тощий человек, весь черный, а кажется, что серый, согнулся, сгорбился и заштрихованный своим житьем куда-то направляется, серея в тумане и пропадая в нем, как верблюд какой-нибудь…
— Еще чего выдумала — оглоблю присобачивать. — У меня же грызь! — запротестовала мать, не постигавшая идеи дополнительных занятий. — Я тебе что, не мать?!
Маля заплакала:
— Ты мне не мать, ты бабушка!
— Бабушка, да? Бабушка! Да у меня лытки вон какие еще тонкие!
И обе стали прилаживать в беседке перекладину, за которую будет держаться дочка, чтобы, вздымая, как ее научили, ноги, не валиться набок.
Для перекладины этой, почему-то именуемой Малькой “станок” (хотя станки всегда железные и намасленные, как на материном заводе), они решили приспособить оглоблю. Сломанная пополам оглобля была брошена возницей возле их забора еще зимой, когда упавшая лошадь переломила ее своим туловищем. Возница лошадь пинал, орал на нее худыми словами, хлестал, а когда заставил подняться, из второй оглобли приспособил как все равно дышло и, сказав “с дышлом нечистый ездиет”, сломанную забирать не стал.
Кровля над беседкой была о четырех углах, а сама беседка — о шести (сколько уже раз Крыса их пересчитывала!) и обводилась низкой оградкой из нехитрых балясин. Был в беседке и темный от времени дощатый пол. Неширокие его доски, каждая выгнутая желобком от земляной сырости, перемежались щелями для сороконожек и мокриц, и в щели эти, если что закатится, не достать.
Пропустив один беседочный угол, они положили оглоблю на идущие поверх балясин перильца, и мать кривыми гвоздями стала приколачивать к перильному бруску ее концы. Заколачивала мать старые рыжие гвозди почернелым пестом непонятно для какого обильного толчения служившей когда-то здоровенной ступки, которую ей отдали Крюковы. При этом в месте, которым пест ударял об гвоздь, сразу начинала виднеться желтая латуня.
Когда они колотить заканчивали и уже вечерело, вдруг затрещали кусты, словно сквозь них ломился незнакомый какой-то мужик. Они здорово испугались, но это — вот ведь зараза какая! — был самый настоящий еж.
Еж-пердеж,
Куда идешь? —
стала приговаривать развеселившаяся мать — легко же пойманный зверь оказался совсем не колючим, а просто, скатавшись в шар, тяжелым и мясистым. Держать его в руках получалось у Мали с натугой. Живое всегда тяжело держать. Еж был черно-серый, как свалочная находка. К тому же в увесистом ежином колобке что-то пульсировало, сопело и хрюкало, словно бы он сморкался в кулак.
Ежик попил из блюдечка молоко, а потом всю ночь, топая как мужик, ходил по дому и не давал спать. Жить с ним получилось бы веселей да и улиток бы он всех извел, но от гостя пришлось избавляться, потому что он во многих местах липко нагадил.
Когда ежа уносили обратно в огород, мать с сожалением сказала: “Их же цыганы едят! Может, Маховше продадим? Нам такого здоровенного не съесть. Да я и не знаю, как их жарют”.
Дни стояли тихие. Сухие, ясные и совсем не душные. Славные, в общем, дни. Летали одуванчиковые пушинки, народившиеся воробьи поднимали с утра шум и гам. Скворец в ожидании своих маленьких распевал в соседском дворе и приглядывал за кошкой. На всё садились мухи. Обыкновенные и зеленые — помоечные. Вы как хотите, но я такие дни считаю прекрасными. А уж вечера!
Крыса принесла в беседку всех кукол и рассадила их у балясин, чтоб глядели, как она занимается. Заниматься, однако, оказалось тревожно — за забором угадывалось полно глаз. Цельная орава Вовынь, похоже, подглядывала за ее упражнениями.
Тогда она решила переложить дополнительные занятия на вечер.
К вечеру мать пошла варить ужин, а она отправилась в беседку. Теперь заниматься было можно, но бессчетных как в театре глаз, подглядывавших сквозь щели в заборе, вроде как нехватало. Ей, правда, такое в голову не пришло.
Оглобля оказалась кривой, куклы на Крысу глядели без интереса, а когда она принималась выворачивать им по-балетному ноги, тряпичные ноги, как всегда, валились свисать. Словом, дополнительно заниматься оказалось неинтересно.
Между прочим, куда-то подевался Вовыня. Латунькин муж. Самая главная кукла. Мать сперва подумала ясно на кого (он же все тряпичное в утиль сносит!), потом на ежа, потом на мальчишек, но Крыса решила, что Вовыня после того, как ему на глиняных желваках пустили кровянку, обиделся и уехал на девятом троллейбусе.
“Ну и пусть! — сказала она. — Надоел не знаю как!”
В беседке становилось темно, на щелястом полу особо ногой не пошаркаешь, и заниматься ей расхотелось совсем. Кроме того, с утра понадобилось подкладывать тряпочку.
Однако нужные движения можно было делать и по-лежачему — в классе некоторые из упражнений сперва пробовались лежа. Бывший в беседке сколоченный из горбыля стол прекрасно для этого подходил. В потолок же она глядеть привыкла, потому что после школы приучилась отдыхать, укладываясь навзничь, отчего перед глазами оказывался низкий комнатный потолочек, оклеенный пожелтелой и отставшей, где оклейка переходила на стену, бумагой.