Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 8 2008)
Галерий Васильевич столкнул лодку с песков, ополоснул в реке сапоги и сел в весла. На другом берегу, под высокой красной щельей, стояло у него пяток сеток на белоробыцу, и каждое утро — хошь не хошь — подымайся с первыми петухами и греби за прокормом. Попадаются в основном ерши, сиги и окунь, но в душе-то у Васильевича живет надея на семгу. “Чем черт не шутит, — думает он, приглядываясь к противному берегу, — авось ульнет какая-нибудь дуреха в сеточку”. Правда, лето сейгод вышло не семужье, мужики с ног сбились, ночи напролет из карбасов не вылазят, изорвали все поплавни на задевах, а красной рыбки словно и не было
никогда. Но разве приструнишь рыбацкое сердце? Позабыв вчерашнюю неудачу, мужики уже опять толкутся возле реки. Вон, у самых створов, тралят тоню два карбаса из Черсовой. В том месте Рудька Назаров из вредности утопил задний мост от “уазика”, чтоб не плавали у него под окнами, и рыбаки теперь маются, вытягивая ржавую железяку на берег.
Откуда-то сверху, от дальних речных истоков, из-за леса, наносит легкий туманец. Он стелется над водою, наплывая с течением, цепляется за приречные кусты, клубится и густеет, похожий на белые взбитые пуховики или снежные забои. Такие сугробы наметает тут по обычаю в феврале, на Николу Студеного, и тогда уж не пройти и не проехать в здешних белых лесах и пустынях. В звонкой тишине, готовой нарушиться в любой миг, томится, кажется, весь мир, и только чудится иногда, как где-то там, за высоким сосновым бором, скрипят охотничьи кунды и хлопается с веток снежная шапка, сбитая пугливым лосем. Река в этот утренний час тоже белая, как зимою. Она струится в туманной кисее смиренно и тихо, словно в сладком сне, но от невидимых речных створов доносится волшебным эхом плеск волны, глухие удары весел о воду и хрипловатые сердитые голоса мужиков.
Васильевич подплывает к своим рыбацким угодьям, выкидывает якорь и начинает смотреть сетки. Этих рыбалок у него было великое множество. И какие уловы случались, какие попадались заломины в поплавень, а нынче в бережные сетки улипло лишь с десяток четвертных окушков, да парочка покрупнее, да несколько сорожин и ершиков, да пяток блескучих светлых сигов. В тихой потайной кулижке, где наособицу была выставлена последняя сетка, запутался в ячее белый хариус. Он-то и заставил ворохнуться рыбацкую душу и скрасил небогатый уловец.
“Пошто оно рыбы-то нет? — раздумывал Галерий Васильевич, встряхивая над водой сетку. — Вроде полнолуние, должна бы идти. Так опять пронос, вода сыграла. Или медведь ее что ле выловил?”
Васильевич усмехнулся, вспоминая давнишний дедков рассказ. У того на речке Нырзанге в хорошем месте ез стоял, а как ни придет его смотреть-— верша всю дорогу пуста. Дедко поначалу грешил на погорел. Деревня у них ближняя, думал, они рыбу таскают. Стал караулить и однажды ночью увидал медведя. Тот зашел в реку, снял сверху палку, чтобы верша всплыла. Вынес ее на берег, вытянул деревянную втулку и, приподняв вершу, вытряхнул всю рыбу. Отведав улова, хитрован-потапыч осторожно подхватил вершу лапами и… снова поставил ее на законное место в реке. Иван Петрович на своем охотничьем веку видывал всякого: был мят и царапан медведицей, дома на цепи держал живую росомаху — из соседних деревень народ дивиться ходил, — но такого чуда еще не встречал. Ненароком он кашлянул и обнаружил себя в засидке. Медведь взревел, встал на задние лапы и пошел на охотника. Дед вскинул ружье, выстрелил зверю в грудь и убил его наповал. При деле да при случае Иван Петрович любил вспоминать эту историю. “Ты подумай-ко, — повторял он свою падейку внуку. — Медведь-от схоронится в кустах и наблюдат, как я вершу с места на место переставляю. Все ведь заприметил и запомнил хитрован, и все делал так, как человек. Это нать же такому быть? Скажи кому, так не поверят!” После рассказа, особенно если загодя закинута за воротник рюмочка, Иван Петрович приваливался на койку и вспоминал свою любимую плетенку, которую напевал, когда у него случалось хорошее настроение:
Из-за лесу, из-за гор
Ехал дедушка Егор.
Он на белой, на телеге,
На сосновых лошадях.
Шапкой лошадь подгоняет,
Кнут на голову одет.
Цым ля-ля, цым ля-ля.
Кнут на голову одет.
Вытянув из-за пояса нож-камбальницу, Галерий Васильевич почистил рыбу, выполоскал ее в реке и сбросал в рюкзак. “Ну вот, на две вари есть”. Он посидел немного на бережку, перевел дыхание, покумекал, как ему ловчее плыть на Еру за малиной, и залез в лодку.
Туман над рекой истаял, и все звуки — крики чаек у сеток, шумок молодого ветра в прибрежной смородине, глухой постук волны о железный борт — стали слышны отчетливее и звончее, но еще не набрали полную силу. Примерно так настраивался симфонический оркестр перед спектаклем, на который Василич однажды попал во время съезда лесников. Почти всю оперу он проспал, но первые минуты, когда из оркестровой ямы доносились странные и резкие призвуки виолончелей, скрипок и флейт, почему-то ему запомнились. Громадная люстра, на которую он глазел, запрокинув голову, медленно погасла, тяжелый бархатистый занавес разбежался по сторонам, оркестр мощно и неожиданно грянул вступление.
И Васильевичу было удивительно, как это из музыкальных осколков, будто бы мгновение назад раскиданных в беспорядке, неожиданно возникла эта красивая и стройная мелодия, чем-то похожая на холодный осенний ветер с дождем. Конечно, у них в сельском клубе тоже водилась музыка. Возле сцены стоял граммофон, и Гелька с парнями все пытался разглядеть его внутренности, потому что старые бабки в деревне говорили про мужика, который сидит в ящике и поет, когда крутят пластинку. Но увидать певца так никто и не смог. Всем запомнился только его могучий, как буря, голос. А в театре интерес у Галерия Васильевича скоро пропал, он склонил голову на плечо соседа-лесника и некультурно захрапел, видя во сне свою деревню, реку и маленького сына Ваську, бегущего по избе за курицей.
Два года назад сын погиб на пожаре, но сердце Васильевича до сих пор ныло безотзывной болью, как будто это случилось вчера. К хорошему ему завсегда медведь снился, а к худому — бык. Вот в том году бык-то и наснился. Да так часто, так явственно, что Галерий Васильевич по ночам от собственного реву просыпался.
Разгоряченный пожарищем и беготней, он тогда не сразу и хватился Василия. Таскал ведра и шланги, по привычке, как бывало в лесу, командовал мужиками, но все это время не выпускал из виду, высматривая краешком глаз, тельняшку сына. Огонь ярился, угрозливо гудел, обметывая стропила и устремляясь вверх горячим столбом. Пахло гарью, по сторонам летели искры, трещал шифер, стряхнув с себя золотую пыль, с шумом ухнули вниз догоревшие перекрытия. Васильевич отвлекся всего на минуту, отгоняя от горящего дома причитавших баб, а когда снова обернулся к пожарищу — знакомой тельняшки уже не увидел. Еще какое-то время он бегал вокруг полыхавшего дома и продолжал суетиться, а потом вдруг остановился в непонятной тревоге, и ему показалось, что он совсем один среди толпы, а вокруг него странная пустота. Потом народ расступился, и он увидел сына, лежащего возле двора, среди головешек, на искореженном листе железа. Голову его окружило, и Галерий Васильевич упал, неловко загребая онемевшей рукой теплую сырую землю. Он пытался что-то произнести, беззвучно, как рыба, открывая рот, но мужики поняли его без слов, подхватили на руки и положили на горячий железный лист, на котором чернело то, что осталось от сына. “Почему у него такие маленькие ручки и ножки?” — с недоумением подумал Галерий Васильевич. Ему начало казаться, что время остановилось и даже потекло вспять, а сын снова стал маленьким мальчиком. Он прижался к нему всем телом и бесслезно заплакал, некрасиво причитая чужим голосом. А кругом стояла тишина, и горько пахло полынью, как будто это деревенские пацаны жгли на угоре старые прошлогодние листья.
Схоронив сына, Васильевич три месяца ходил темнее тучи, а осенью, ничего не сказав жене, торопливо собрался и уехал в родную деревню, словно призабытую им до времени. Отколотил доски с окон, принес с Шестникова ручья воды и затопил печь. Целый день наводил порядок в избе, перебирал сетки и впервые за последнее время уснул без задних ног, повалившись на койку прямо в одежде. А утром проснулся и глянул в окно… Сидел за столом, помешивал ложкой крепкий чай в глиняной кружке и смотрел на леса, на холмистый луг, на ветер, колосивший травы желто-зеленым косым прибоем. В этих волнах, широко разбегавшихся от деревни до окрайков леса, в одновременных и дружных наклонах трав было что-то великое и вечное, как море, как трепет живого огня, или как небо, под которым хочется только жить и никогда не думать о смерти. И тогда свалился у него с души камень. Даже деревня стала казаться совсем другой. Утрами, словно хорошо выспавшись, она светлела оконцами и палисадниками с черемухами и рябинами, а вечерами, перед тем, как солнце упадет переспелой ягодой в заречный лес, темнела тревожным охристым цветом. Дома и деревья, амбары, заброшенный соседский колодец и старое пожарное депо с колоколом — все было расписано золотисто-коричневой краской, как на древней бабушкиной иконе, которую Галерий Васильевич нашел случайно в подызбице. К сутеменкам краски густели, избы громоздились над рекой темными едва приметными силуэтами, а на душе делалось одиноко и озорко. Перед сном Васильевич накрепко запирал на повети ворота и прятал под кроватью ружье.