Халлгримур Хельгасон - 101 Рейкьявик
Помещение вытянутое. Стойка длиной с открытый бассейн в небольшом городишке. На глубоком конце цепляются за бортик те, кто никогда не просыхает. Вдоль стойки — низкие кресла из непонятного светопоглощающего материала. Люди исчезают в них, как в черных дырах. Единственный источник света здесь — бутылки на стеклянных полках бара (желтоватое свечение цвета виски, словно робкий рассвет за горами на Камчатке), и еще пары три сережек со стороны кресел. И порой то тут, то там блеснет зуб при улыбке.
— Что-то мне это не катит…
— Да ладно тебе, Хлин! Что ты все стремаешься?!
Трёс и Map, видимо, имеют на это нюх. Наверно, мне это не катит, потому что поблизости может оказаться отец. Мама иногда говорит: «Отправиться на галеру». Не знаю отчего. Раньше это, наверно, было совсем как рабство. Да так и есть — галера. Невольники на просоленных мокрых скамьях, прикованные к стойке, алчущие алконавты вновь и вновь отправляются в беспросветное плавание: через море пива, мимо залива виски, гребут по влажным гребням своих годов, и у каждого свое весло на стеклянной ножке. Попав сюда, недолго подхватить морскую болезнь: такая в толпе качка.
Мы приземляемся у стойки на три пустых стула: те, что сидели на них до нас, уже отрубились. Это почти то же самое, что сесть на электрический стул в день, когда отключили электричество. Трёст высокий, у него — руки и подбородок. Он чуть выше меня, я — метр восемьдесят один. У него безвольный подбородок, тощий и с редкой растительностью. Как будто из подбородка торчат нервные окончания. Он и сам нервный. Суетливый. Ни на чем не может сосредоточиться, всегда порхает по верхам, как птичка.[14] Марри ниже нас. Его полное имя — Марелл. Это что-то там морское. Он напоминает выброшенную на берег рыбу. Таращит глаза и ловит ртом воздух. Один — птица, другой — рыба. А я — ни рыба ни мясо.
Заказываем три больших стакана пива. Трёст толкует о разнице между прыжком в длину и прыжком с парашютом. Он говорит, что это как секс без любви и секс по любви. Я в это не врубаюсь. От стены в глубине помещения отделяется человек, точнее, его спина, мне кажется, что он мочится. Рядом с нами мужик в бейсбольной шапочке и пиджаке из бегемотьей кожи, такой толстый, что для того, чтобы повернуться к нам, ему требуется время. У него на верхней губе брови, а вокруг глаз толстые губы. Он молод — если это слово тут вообще уместно. Вопрос таков: «Ну что, ребятки, вас уже выпустили?» — «А? Да нет, мы только вошли». Из динамиков древняя песня Питера Фрэмптона «Show Me the Way».[15] Чувствую себя так, будто попал в Зоологический музей Исландии, который уже лет двадцать как не работает. Везде чучела и все пропыленное. Только здесь всю пыль уже вынюхали. От такого нюхалова прет стабильно. Люди засыхают, глаза у них стекленеют и твердеют, рожа становится как у чучела. С них слезает шерсть, облетает пух. «Пух-х», — произносит кто-то рядом.
Трёст говорил, что когда-то здесь был склад запчастей для американских машин. Склад запчастей. Ничего не изменилось. Выпадет тебе отдать концы в этом месте — очнешься на кухонном столе на задворках на Смидьювег, и одну почку тебе уже удалили, а рану замаскировали.
Марри тычет в меня пальцем, показывает, что надо повернуться. Мимо проплывает отец. Да, это он. Лицо.
Выражение, которое осталось у него после мамы. И он проплывает мимо. Как привидение. Как призрак из старой пьесы в театре «Идно».[16] Медленно плывет над сценой в глубине, возле самых декораций, задевает локтем занавес, и по занавесу идут волны. Нас он не видит. Одежда на нем в образцовом порядке, и борода, и волосы, да и сигарета тоже, все гармонично, а вот за стакан-то, поди, не плачено. Виски стоит тысячу двести крон. По нему заметно, что именно это и переполнит чашу кредита. Яблочко, потопившее корабль. Он отхлебывает из стакана, и я так и вижу, как с каждым глотком у него уплывают ковры, одеяла, паркет, вся квартира, предприятие, машина.
— Поговори с ним, ты должен.
— Нет. Мне он сейчас как-то не катит.
И тут я чую запах. Нет, это не Пьер Карден, это отец. Хавстейнн Магнуссон, Все тот же старый освежитель. Но для призрака и этот запах недурен. Он ставит мне на плечо свой стакан. Я оборачиваюсь. Улыбка: улыбка, давшая мне жизнь. Улыбка, сразившая маму. Это было много зубов тому назад. Теперь там все фальшивое. И все же выглядит он замечательно. Алый цвет щек удачно сочетается с сединой бороды — если, глядя на эту рокерскую посудину, еще можно говорить о красках. Он выглядит хорошо, слишком хорошо для этого места. Зачем он здесь? Ведь он не из этой оперы.
— Здравствуй! — Он произносит это так, словно имеет в виду самого себя. Самому себе желает здоровья. «Р» раскатистое.
— А-а, здравствуй…
— Вот, мне надо с тобой поговорить кое о чем.
Звучит как угроза.
— Правда?
— Да, мне нужно с тобой поговорить… А что это ты пьешь? Возьми стакан, я угощаю, и пойдем сядем вон там, только ты и я, и поговорим как мужчина с мужчиной.
То есть как мужчина с пьяным мужчиной. Он берет для меня пиво — на мой счет, по карточке, — и я оставляю ребят за стойкой наедине друг с другом и следую за отцом в дальний угол, продираясь сквозь девственный лес. Мы погружаемся на дно — каждый на свое, — под какой-то мудреной системой копий на стене. По бару разносится гитарное соло двадцатитрехлетней давности, ему приходится орать мне на ухо, он прижимается ко мне почти вплотную. Я могу слушать его только одним ухом. Он начинает свою речь с предлинного вступления, суть которого вкратце сводится к тому, что я ему сын, а он мне отец.
— Это насчет твоей мамы. Я понимаю, что мы уже давно развелись и ваще, и ты это понимаешь. И я знаю, что не моего ума дело, чем она теперь занимается. Мы уже давно развелись. Но… Я же еще… Я еще думаю. О тебе и насчет этой ее подружки, которая с ней, как бишь ее там…
— Лолла.
— А-а, ее так зовут… Эту черненькую. С родинкой.
У Лоллы на правой щеке хорошо заметная родинка.
Небольшая выпуклость с волосками. Она живо встает передо мной — только одна родинка, величиной с ноготь, парит в воздухе, она с волосками: гомосексуальная муха.
Я киваю в ответ.
— Понимаешь, о чем я, да? Все-таки она лесбиянка.
— Да…
— И они все время вместе, понимаешь? Они с твоей мамой все время вместе, правильно я говорю?
— Ну, она иногда заходит к нам на обед.
— Вот-вот. Они все время встречаются. Я извиняюсь за такой вопрос, а ночевать она у вас остается?
Я смотрю на него в упор. Мы с ним мало похожи. Если его лицо впечатать в лицо мамы, то это и буду я. Я — вылитая мама. А он просто дал повод. У него длинный нос. А у меня — маленький, и очки уменьшают его еще сильнее.
Смотрю ему в глаза. Эти глаза смотрят назад. Смотреть вперед они уже перестали. Почему не выпускают очков специально для людей, неспособных «заглянуть правде в глаза»? Наверно, ему просто надо ходить в солнечных очках.
— Нет.
— А ты уверен? Уверен, что она у вас не ночует?
— Ночует. Спит со мной.
— Чего?!
— Шутка.
— Знаешь что, Хлин, по-моему, твоя мать лесбиянка.
Тут песня как раз закончилась, и вокруг стало слишком шумно. Я снова смотрю на него, затем озираюсь по сторонам. Какая-то наштукатуренная синеглазка (ц. 7000) в глубине кресла с лицом как на гравюре глядит на нас и улыбается мне, помада шевелится, будто говорит: «А я нет. Я не лесбиянка». Бросаю взгляд на ее бюст, потом опять на старика. Бюстгальтера нет. А папа, хотя он и пьян, ведет себя, как всегда, по-хавстейнновски.
Небольшой перерыв, а потом начинается другая песня: «Highway to Hell»,[17] занимавшая семнадцатое место в хит-парадах Америки летом 1979 года, когда я получил права и он одолжил мне машину, то есть попросил подвезти, чисто символически, — и мы возобновляем беседу.
— Что ты на это скажешь?
— Не знаю. Почему ты так решил?
— А вот решил, и все. Она… Подруга моей Сары видела их вместе в гей-клубе на Клаппастиг.
— Ну и?…
— И чего доброго, друг на друге верхом.
Кончик его носа касается моего уха. Мне кажется, что он похож на его хуй, набухшая головка возле ушной раковины. Отец — набухшая головка, уже не стоит, не сидит, уже не в позиции силы, только разбух… Голый король…
М-да… А я курю сигареты «Принц».
— Так ты ничего не хочешь сказать?
Молчание, как у AC/DC.
— Ты молчишь, тебе это, наверно, по фигу, да, тебя это не колышет? Представляешь, шестой десяток бабе, и вдруг ни с того ни с сего: «Здрасте, я лесбиянка!»
— Лучше поздно, чем никогда…
Мы в очереди на вход в «К-бар». Там новый вышибала, он еще толком не выучил, кого можно впускать. Нас он не знает. Я его самого раньше не видел, только татуировку у него на шее. Ну хоть что-то оригинальное. На часах, по-моему, уже 200-й, мы в каком-то ледниковом периоде. Это называется «выйти поразвлечься». На мне черные джинсы — карманы полны пальцев, — белый свитер и кожанка. В каких я ботинках, не видно — в такой толпе, — вроде бы в своих черных. Девушка, стоящая передо мной (ц. 30 000), говорит: «Хай», а я только киваю в ответ. Она работает на Скоулавёрдюстиг в видеопрокате, давала мне порнофильмы. Марри протягивает мне сигарету, и мы пытаемся согреться ею, вобрать в легкие ее тепло. Точно примус на полюсе. Братья Амундсены. Пока нас впускают, проходит двенадцать лет.