Денис Гуцко - Русскоговорящий
— Первое отделение — борт 341. Второе отделение — борт 202. Третье отделение…
От второго взвода после поведённого отсева сталось четырнадцать человек. Пятеро из них оказались в командирском 202-м.
Так и началось.
БТРы мчались на предельной скорости. Уносили всё дальше и дальше от масла и минтая, от гиблого, но прикипевшего как пороховой нагар Вазиани.
…Из сонного анабиоза их вырывает рёв двигателя. Жирные клубы дыма текут по апельсиновому солнцу. Совсем рассвело. Ветер стих. Со стороны города мчится КамАЗ. Коротенький, без кузова, он похож на железного головастика. Поравнявшись с БТРом, КамАЗ сбавляет скорость, водитель высовывается по пояс и кричит дребезжащим от злости голосом:
— Куда едешь?! Двоих вчера поджгли, и вас поджгём!
Лицо у него совсем безумное. В голосе столько жуткой страсти, что крик его действует как нашатырь. Грузовик уносится, удаляется — и в наступающей тишине бойцы начинают ёрзать, подбирать слова. Дембель с постоянки выглядит только что убитым. Сигарета в его дембельских губах поникла, сам он вот-вот рухнет с брони на дорогу.
Хлебников задумчиво смотрит вслед крошечному уже КамАЗу.
И вот, наконец:
— Товарищ майор, а куда нас везут?
Это Тэндентник. Проще — Тен. Не выдержал. Тен из Сибири. В их отделении он, как ни странно, самый темпераментный. Горячий сибирский парень, — шутят про него. Легко воспламеняющаяся кровь, драчун и хохмач. (Говорит, в своей деревне он один такой. Говорит, потому такой, что папа — заезжий геолог их Сочи. Из Сочи — вот и темперамент.)
Хлебников отзывается неожиданно мягко, по-домашнему. Будто на плечах не погоны, а махровый халат, а на ногах тёплые тапочки.
— В Баку, ребятки, едем, — и немного смущаясь, будто приходится говорить что-то неприличное — Волнения там…вот и…едем.
Водитель оживает, принимается беспорядочно и несколько напоказ материться.
— …! …!
Ныряет в люк, и вопли его на некоторое время делаются далёкими, приглушенными. С грохотом выбрасывает на броню канистру, вылезает сам, хватает канистру.
— Залью-ка воду в охлаждение. Суки! (Мать-мать-мать).
Он открывает двигательный отсек. От двигателей, спустя пару часов после остановки, всё ещё парит. Щуря глаз, ужаленный сигаретным дымом, он откручивает крышки на радиаторах. Наклоняет звонко булькающую канистру, не забыв при этом затянуться… Жидкость, упав на раскалённый металл, агрессивно шипит, глаза и горло режет едкая волна.
— Что…за…
И в это же большое, распухшее мгновение, умещается столбик пепла с красной точкой огонька, пролетающий мимо падающей на радиатор струи.
Водитель резко выравнивает канистру и садится. Он дрожит. Неотрывно глядя вниз, в двигательный отсек, откуда поднимается сизое бензинное облачко, бледнеет так, что это заметно даже сидящим далеко от него. Собирается сказать что-то, вдруг выдёргивает изо рта погасший «бычок» и отшвыривает его далеко за кусты.
Бойцы сидят как сидели, придерживая между колен автоматы. Хлебников, заложив руки за спину, стоит внизу. С безразличным видом все слушают, как стихает шипение.
— Перепутал, — шепчет водила — Товарищ майор, канистры перепутал. Ё-ё-ё… Думал, с водой… а там… забыл, товарищ майор. Там, оказывается, бензин.
Очевидно, не всё так просто с этой перепутанной канистрой. Да и то сказать, на какие-то деньги покупает ведь постоянка сигареты «Космос» и шоколад в чипке… Но Хлебников машет рукой:
— Всё, не бзди. Пронесло, и ладно. Сейчас бензин подвезут. А канистру спрячь, пригодится.
И правда, минут через десять к 202-му подъезжает бээмдэшка. Двое с танками в петлицах вытаскивают канистру и большую пластмассовую воронку с прикрученным проволокой куском шланга. Судя по густым шевелюрам и свисающим до самого «дальше некуда» кожаным ремням — дембеля.
«Дембеля», — думают курсанты учебки. Настоящие, мол, не эти, свои, с постоянки — а настоящие. Те самые, которыми столько раз пугали-дразнили друг-друга: «Вот придёшь в войска, там деды тебе покажут». И что в них такого-эдакого?
Пока льётся в воронку горючее, танковые дембеля наперебой, но в полголоса рассказывают им о каком-то митинге, о каких-то раненых, — невероятные, словом, вещи. Заграничное слово «митинг» — и вдруг — о нас! Режет слух. Пехота слушает удивлённо. Удивления в голосах танкистов ничуть не меньше, удивления и возбуждения. Странно, с младшим при́зывом, да ещё с краснопогонниками они говорят не только как с равными, но даже заискивающе, то и дело поглядывая на их «калаши».
«А-а! Так во-он оно что!»
В Вазиани они не слышали ни о чём таком. Разве что замполит всё чаще и чаще рассказывал страшилки о нарушителях дисциплины. Сумгаит? Это где? Волнения. Хм… а как же вот… ну, всё это… старенькая Родина в пунцовых первомайских нарядах, Первый Президент с изматывающе искренним взглядом сквозь тонкую золотую оправу… Хлебников немного нервничает: что там понарассказывают его бойцам?
Сыплются образы, обрывки образов, образы образов… обвал.
Да что там, в самом деле? Что они говорят?
Толпа, побоище, куски арматуры. Двое сгоревших заживо в кабине «Урала».
Стоп-кадр, детская игра в «замри-отомри». (Что ж, поиграй напоследок.) Что-то ускользает, что-то важное, будто вытягивают из тебя, прямо из обмершего нутра, глубоко в мясо вросшую нить. Надо схватить, удержать. Погодите, что там? что? минуту, ещё минуту!
Так бывает: в самом обычном месте, посреди бегущей толпы, внезапная мысль вдруг останавливает тебя, сбивая всю шелуху, всю пыль и повседневность, чтобы втянуть в тёмную боковую дверь, в секретное пространство — и там полыхнуть в глаза. Митя знал, что это такое: он снова почувствовал, как взрослеет. Рывком, треща по швам — снова стал тесен самому себе.
Камаржоба
Он помнит: в первый раз он испытал это, когда бабушка взяла его на базар — таскать авоськи. Она так и объявила, вручая их (пустые они были похожи на цветные вымпелы): «Ты уже взрослый».
Оказалось, взросление, приход которого (с фанфарами и гимнами), ждал совсем с другой стороны — штука совсем простая, прозаическая. Что-то бытовое. Утилитарное. Как, например, авоська. Карауль, шпионь за собой, сражайся с наседающим гормоном, читай в открытую запретные ещё вчера книги, пей вместе со всеми шампанское на Новый год, скреби бритвой подбородок, — важнее окажется сущая с виду мелочь, натуральная ерунда, оброненное мимоходом: «Ты уже взрослый», — и пять кило картошки, принесённой тобой с базара. Вот так. И после этой картошки они перестают чиркать карандашом по дверному косяку, прислонив тебя плотно, пятками и лопатками, а потом, оттолкнув легонько затылок, кричать: «Ого, да как ты вымахал!»
…Самая работа наступала летом. Каждое воскресенье его новым взрослым делом стало переть килограммы недельного рациона до трамвая и от трамвая вверх по улице Клдиашвили до дому. Но перед этим — пробовать из аккуратно насыпанных пирамидок вишню, черешню, алычу, шелковицу, называемую на грузинский манер «тута́». Персики давали пробовать по ломтику, абрикосы по половинкам. Бабушка сначала обходила весь рынок, всюду приценялась, и Митя изнывал и пробовать отказывался ввиду явного пресыщения. Но Екатерина Степановна была верна методе.
— Рамде́ни? — спрашивала она, карикатурно коверкая грузинский — мол, почём?
И всем было смешно, и Мите тоже.
— Бабуль, да спрашивай ты по-русски, — говорил он, — ты ж всё равно неправильно произносишь.
— А как надо? — она щурилась и смотрела куда-то поверх его головы, готовая выслушать, как — правильно.
Митя произносил по слогам, она кивала, но тут же над приглянувшейся ей горкой антоновских яблок звучало её звонкое, со среднерусскими нотками:
— Рамде́ни?
Продавцы отвечали — по-грузински, естественно, но с явным сомнением: поймёт ли?
Однако счёт Екатерина Степановна знает. Точности ради переводит про себя на русский, но никогда не ошибается. Всё, чему выучилась за сорок лет в Тбилиси: счёт да пара-другая слов, слепленных из привычных ей, приблизительно подходящих звуков. Из того, что оказывалось под рукой. Так лепят, бывает, из подручного материала мебель, макеты и миры. (Кустарный подход, основоположник которого лепил, говорят, из глины).
Что он для неё, ладно ли подходит сердцу кустарный мир? (Значит, и люди могут вот так — из глины?) Сорок лет…
Последний год, проведённый вдали от дома, Митя часто сравнивает: кладёт на чаши весов её сорок лет и свой год. Терпеливо возится с этим гордиевым узлом. Её вчерашняя чужбина — его родной дом. Год назад открытая им Россия — её вчерашняя Родина. Но вот что: бывает ли Родина вчерашней? А сама бабушка — чувствует ли она себя дома в Грузии?
Как она училась здесь жить? как приручала Большой Город? Как это бывает вообще? Жить заново. Это — как выздоравливать? С слипшимися волосами и непривычной пустотой в лёгких смотреть в потолок, разгораться медленно, по искорке в день… Или заново — это как нескончаемый карнавал? Всё привычное оставлено за чертой, время разворачивается ярким конфетти… Но так или иначе, а чужбину, наверное, нелегко сделать Родиной. Чужое неудобно, несъедобно, странно и неправильно. У чужого народа язык узловатый, занозистый. Коряв чужой народ. У незнакомых улиц диковатая глазу геометрия. Неуютны они, струится по их венам тоска. Как всё подгоняется и шлифуется? Как сходится в верной точке? Чем это лечится? Труд творения, потная как ломовая лошадь душа. И всё-таки чужой народ говорит тебе: «Здравствуй». А незнакомые улицы — камень и шум — обретают голоса и лица. Теперь, проходя здесь, каждый раз смотришь на потрескавшуюся штукатурку, на старые морщинистые стены и пыльных кариатид… а там за углом — булочная с великанским кренделем в витрине и крохотная русская церковь, белеющая за чугунными завитушками.