Этгар Керет - Семь тучных лет
– Идет настоящая война, а? – И, протяжно вздохнув, ностальгически добавил: – Совсем как когда-то.
Эти слова – «совсем как когда-то» – крутятся у меня в голове, и я вдруг вижу ливанский конфликт[1] совершенно в новом свете. Я припоминаю свои разговоры со встревоженными друзьями о Ливане, об иранских ракетах, о сирийских махинациях и о том, действительно ли глава «Хезболлы» шейх Хасан Насралла может ударить по любой точке страны, даже по Тель-Авиву, – и понимаю, что во время этих разговоров почти у всех в глазах видел некий тайный проблеск, слышал бессознательный вздох облегчения.
Нет, дело не в том, что мы, израильтяне, тоскуем по войне, или страданию, или смерти. Но мы тоскуем по «когда-то», которое упомянул таксист. Мы тоскуем по уверенности, что настоящая война сменила многолетнюю изнурительную интифаду – период, когда все было не черным и не белым, а непременно серым; когда мы противостояли не вооруженным силам, а отчаянным юнцам с поясами шахида; когда аура отваги нечувствительно рассеивалась – и оставались только длинные очереди людей на наших блокпостах: женщин на сносях, стариков, с трудом выносящих мучительную жару.
Первый же залп ракет внезапно вернул нам знакомое ощущение настоящей войны против безжалостного врага, нападающего на наши границы; войны против подлинного зла, а не против борцов за свободу и независимость, перед которыми мы теряемся и начинаем мямлить. Мы снова уверены, что наше дело правое, и со скоростью света возвращаемся в почти позабытое нами лоно патриотизма. Мы снова стали маленькой страной, которая окружена врагами и сражается за жизнь, а не сильным оккупационным государством, которое ежедневно вынуждено сражаться с собственными гражданами.
Нужно ли удивляться, что в глубине души мы испытываем некоторое облегчение? Дайте нам Иран, дайте нам щепотку Сирии, дайте горсть шейха Насраллы – и мы сожрем все это без остатка. В конце концов, когда доходит до решения моральных дилемм, мы ничем не лучше всех прочих. Зато мы всегда умели побеждать в войне.
Год второй
Неискренне ваш
Когда я был маленьким, я думал, что Неделя ивритской книги – это официальный праздник, уютно устроившийся рядом с Днем независимости, Песахом и Ханукой. В этот день мы не сидели вокруг костров, не запускали дрейдлы и не лупили друг друга по голове надувными молотками[2] – а кроме того, в отличие от других праздников, этот день не был призван напоминать нам о героической победе или героическом поражении, чем нравился мне еще сильнее.
Каждый год в начале июня родители приводили сестру, брата и меня на центральную площадь Рамат-Гана, где нас ждали десятки столов, уставленных книгами. Каждый из нас выбирал пять книг. Иногда за столом сидел автор – тогда мы получали автограф. Моей сестре это очень нравилось, а меня слегка раздражало. Даже если кто-то там написал книгу, это еще не дает ему права черкать в моей личной копии, особенно если почерк у него мерзкий, как у аптекаря, и он непременно использует умные слова, за которыми надо лезть в словарь и выяснять, что автор всего-то имел в виду пожелать нам «приятного чтения».
Прошли годы, и пускай я больше не ребенок, я по-прежнему начинаю волноваться, когда наступает Неделя ивритской книги. Но теперь это немного другое волнение – в нем гораздо больше тревоги.
До того как я начал публиковаться, мне доводилось надписывать только книги, купленные в подарок знакомым. И вдруг в один прекрасный день я начал подписывать собственные книги для людей, которые сами их купили и которых я прежде ни разу в жизни не видел. Что можно написать на томике, который тебе протягивает незнакомец, способный оказаться кем угодно – от серийного убийцы до Праведника народов мира?[3] «Моему другу…» – несколько фальшиво, «С восхищением…» – не выдерживает элементарной проверки, «С наилучшими пожеланиями…» – звучит фамильярно, а фраза «Надеюсь, вам понравится моя книга!» – вся, от заглавной «Н» до восклицательного знака, сочится стремлением подлизаться к читателю. И ровно восемнадцать лет назад, в последний вечер моей первой Недели книги, я изобрел собственный жанр: вымышленные посвящения. Если сами книги – чистый вымысел, с чего бы посвящениям быть честными?
«Дани, ты спас мне жизнь во время операции на реке Литани[4]. Если бы ты тогда не наложил мне жгут, не было бы ни меня, ни этой книги».
«Мики, звонила твоя мать. Я бросил трубку. Не суйся ко мне больше никогда».
«Синай, я вернусь поздно, но в холодильнике остался чолнт».
«Фейге, где моя десятка? Ты сказала „два дня“, а прошел месяц. Я все еще жду».
«Цики, признаюсь, я повел себя как дерьмо. Но твоя сестра смогла меня простить, и ты тоже сможешь».
«Аврам, мне плевать на результаты анализов. Для меня ты всегда будешь папой».
«Босмат, пускай ты сейчас с другим, но мы оба знаем, что в конце концов ты вернешься ко мне».
Задним числом, и особенно после того, как мне дали в глаз, я готов согласиться, что последнюю надпись не стоило делать в книге, которую какой-то дылда с армейской стрижкой покупал в подарок своей девушке, – хотя мне и кажется, что он мог ограничиться вежливым замечанием, а не распускать руки.
Так или иначе, я усвоил преподанный мне болезненный урок. С тех пор во время Недели книги, даже если у меня очень чешется рука написать какому-нибудь Дуди или Шломи, что в следующий раз он увидит мое имя на бумаге в письме от адвоката, я делаю глубокий вдох и царапаю: «С наилучшими пожеланиями». Скучновато, да – зато лицо в сохранности.
Словом, если Босмат и ее дылда читают эти строки, хочу сообщить им, что глубоко раскаялся и приношу им запоздалые извинения. И кстати, Фейге, если эти строки читаешь ты, – я все еще жду свою десятку.
Мне бы в небо
Несколько месяцев назад я открыл свой ржавый почтовый ящик и обнаружил бело-голубой конверт с золотой карточкой, на которой было вытеснено мое имя, а над ним, витиеватыми буквами, – ЗОЛОТАЯ КАРТА КЛУБА ПОСТОЯННЫХ ПАССАЖИРОВ. Я предъявил карточку жене в жалкой надежде, что этот жест уважения со стороны объективного внешнего наблюдателя изменит ее мнение обо мне к лучшему, но ничего не вышло.
– Советую тебе никому эту карточку не показывать, – сказала она.
– Почему? – заспорил я. – Эта карточка значит, что я стал членом эксклюзивного клуба.
– Именно, – сказала жена со змеиной улыбкой. – Эксклюзивного клуба людей, у которых нет никакой собственной жизни.
О'кей, ладно. В доверительной, интимной обстановке этой колонки я готов отчасти признать, что у меня нет никакой собственной жизни – по крайней мере в привычном, повседневном смысле слова. И да, за последний год мне несколько раз доводилось перечитывать корешок билета, уютно лежащего между страницами напрочь заштампованного паспорта, чтобы выяснить, в какой стране я нахожусь. И я не скрываю, что зачастую после пятнадцатичасового перелета выступал перед крошечной группкой людей, которые, послушав мое чтение час-полтора, в награду утешительно похлопывали меня по спине и выражали надежду, что на иврите эти мои рассказы, наверное, имеют какой-то смысл. Но я это все люблю. Я люблю выступать: когда люди радуются моим текстам, я радуюсь вместе с ними, а когда они страдают, я решаю, что, пожалуй, так им и надо.
Честно говоря, раз уж я начал ни с того ни с сего выворачивать перед вами душу, хочу сознаться, что люблю сами перелеты. Нет, не предшествующую им проверку безопасности и не кислые лица сотрудников на стойке регистрации, объясняющих мне, что последнее свободное место в самолете расположено между двумя борцами сумо, страдающими отрыжкой. Кроме того, я не в восторге от бесконечного ожидания багажа после приземления или от джетлага, который проедает у меня в мозгу трансатлантический туннель особо тупой чайной ложкой. Но я люблю все, что находится между этими двумя моментами, – время, когда ты заперт в консервной банке, плывущей между небом и землей. В консервной банке, полностью отрезанной от мира: внутри нет ни времени, ни погоды, только сочный кусок лимба, где ты пребываешь от взлета до посадки.
К моему собственному изумлению, ценность полетов для меня не только в подогретом готовом обеде, которому сардонически настроенный копирайтер решил дать название «Высокий экстаз». Их главная ценность – медитативная оторванность от всего мира. Полет – это растянувшееся мгновение, когда не работают ни интернет, ни телефон. Известная максима о том, что время, проведенное в самолете, потеряно по определению, освобождает меня от тревоги и вины и лишает всяческих притязаний. Возникает совсем иная разновидность бытия – счастливое, безмозглое бытие, которое не стремится выжать из времени все возможное, а просто довольствуется тем, что находит самый приятный способ его потратить.
То «я», которое существует между взлетом и посадкой, – совершенно не похожий на меня человек. Мое полетное «я» помешано на томатном соке – напитке, к которому я и не подумал бы притронуться на земле. В воздухе оно жадно смотрит отупляющие голливудские комедии на экране размером с геморроидальную шишку и с таким вниманием погружается в страницы каталогов, засунутых под сетку переднего сиденья, словно перед ним дополненные и улучшенные варианты Ветхого Завета.