Эрве Базен - Кого я смею любить. Ради сына
— Рука, как плющ, Изабель! И у тебя тоже…
* * *Надо думать, что у мамы такой руки не было. Но я вовсе не корю ее за это, слишком хорошо понимая, каково было ее детство, раздавленное трауром, который бабушка намеревалась носить, как имя, — до самой смерти. То, что было в этой позиции чрезмерного и даже неуместного (это мамино слово), наверное, очень рано показалось ей невыносимым. Она сама мне призналась, что однажды на какое-то время даже возненавидела отца — этого незнакомца, который все у нее отнял; прокляла саму верность и любовь, способные загнать жизнь в такой тупик. Гораздо в большей степени Гудар, чем Мадьо, инстинктивная горожанка, она к тому же не любила Залуку и цеплялась за любую возможность поехать к дедушке с бабушкой в Нант. В двенадцать лет она воспользовалась своим статусом воспитанницы нации и поступила в лицей. В семнадцать, провалив экзамены и потеряв стипендию, ринулась под венец.
— Только чтобы не возвращаться в нашу хибару! — призналась она мне как-то в вечер откровений. — Тут как раз подвернулся твой отец. Случай…
Случай над ней посмеялся! Он указал на Андре Дюплона, тридцатилетнего фининспектора, который почти тотчас же получил место в Каркефу и отправился жить… в Залуку, поближе к работе! Настоящее предательство, которого мама, наверное, так ему и не простила! Родилась я. Затем Берта, причем очень скоро стало ясно, что девочка не будет нормальной, и она превратилась в живой укор, источник ссор, когда каждый обвинял другого в том, что тот скрыл какой-нибудь тайный изъян.
Все-таки прошло три года. Затем началась война и папа пропал без вести в Варндтском лесу. Его повесили в рамочке рядом с дедушкой; он тоже получил право на трехцветный бант. Но мухи не успели его засидеть. Год спустя, после разгрома, папа прислал адрес своего лагеря. Знак времени для моей бабушки: он не погиб, он сдался! У нас был не герой, а пленник, требовавший посылок. Он получил три или четыре передачи; затем, поселившись на баварской ферме, стал считаться «счастливее нас». Когда он вернулся, бабушка уже умерла, старики Дюплоны тоже, а Залука лишилась своей самой красивой мебели и самых красивых деревьев, позволивших нам выжить, вкупе со случайными заказами на шитье и «авансами» Натали, ставшей гораздо богаче нас после смерти ее родителей и продажи их фермочки в Пон-л’Аббе. Мне было одиннадцать лет, и я едва узнала этого сорокалетнего мужчину с нерешительностью в движениях, чей взгляд переходил с моих рыжих лохм на широкую улыбку Берты и упирался в мраморное лицо мамы. Сцены не было, но вечером он лег спать в мансарде, опрометчиво названной «комнатой для гостей», которую несколько раз реквизировали немцы, а затем американцы, среди которых мама выбрала себе двух военных крестников. Что именно произошло? Я не знаю. Во всяком случае, через день мой отец удалился, наскоро приложившись седыми усиками к нашим лбам и слащаво пробормотав:
— До скорой встречи, дети!
Нам больше не довелось его увидеть. Вокруг нас в завуалированных словах говорили о полюбовном расставании. Несколько месяцев мама получала письма от поверенного, сражалась с бумажками. Затем она начала в конце каждого месяца клясть «этот чертов перевод», что все не приходил. И понемногу, сопоставляя факты, истолковывая покачивания головой викария, я поняла, что разлука моих родителей на самом деле была разводом. Чтобы успокоить добрые души, мама не сняла обручального кольца, оставшись «мадам Дюплон» как для бакалейщицы, так и для священника. Это не было совершенной ложью, несмотря на брак папы с какой-то алжиркой (которую мы тотчас же прозвали «мадам Бис»), так как само наше существование зависело от алиментов, выплачиваемых месье Дюплоном, которого назначили в Тламсан, откуда он присылал нам также на каждое рождество одинаковую коробку финиковых конфет в сопровождении одних и тех же слов:
Наилучшие пожелания от помнящего о вас папы. Мне было поручено вежливо возвращать ему эти слова на открытке, присыпанной фальшивым снегом: Наилучшие пожелания от помнящих о вас дочек. На самом деле мы грызли финики, хранили коробку, подходящую для разведения пауков, но больше не вспоминали о нем. Его отсутствие ничуть меня не смущало. Я не завидовала полным семьям моих товарищей, на которых вопили царьки в пиджаках. Матриархальная Залука, царство монахинь с примесью амазонок, казалась мне оазисом. Быстро набравшись знаний о жизни, как все деревенские девчонки, я валила в одну кучу мужчину, цепного кобеля, кролика, петуха, не несущего яиц, трутня, не делающего меда, быка, не дающего молока. Все это временные гости! И бесполезные. И отвратительные: надутые губы Натали во время некоторых маминых отлучек, замаскированных под посещение магазинов и доставку заказов, мне это подтверждали.
Что еще сказать? Что мы больше всего на свете любили эту женщину в стиле «Ты красива и хорошо пахнешь», возможно, более трогательную, чем нежную, и крайне ловко умевшую окружать себя нами?.. Вы догадались об этом! Любовь отдается, как она есть, своим избранникам, как они есть.
Берта вылизывала эту страсть и резвилась в ней, как щенок. Яростное благочестие Натали ощетинивало ее принципами, терзало упреками. Что до меня, то моя независимость, желая для нее большей непринужденности, делала ее только более ранимой. Нет ничего уже моей географии чувств! Департамент Залука, центр — мама, субпрефектуры Берта и Натали. Все остальное — заграница. Так что, получив аттестат, я не смогла принудить себя продолжать учебу. Наша бедность послужила мне предлогом. На самом деле я чувствовала себя неспособной поселиться в общежитии, вести иную жизнь, чем это существование, поделенное между рекой, швейной машинкой, скамеечкой для молитв, обитой старым бархатом, и этим местом, которым я почти не пользовалась, но по-прежнему отведенным для моего виска — подле немного полного плеча, там, куда женщины наносят капельку духов.
III
К одиннадцати часам беспокойство, затем крики, потом короткие перелеты камышовок, отступающих перед вторжением чужака от камышей к камышам, указали на его приближение. Почти тотчас же я узнала знакомые звуки: легкий плеск, от которого вздуваются водоросли и чмокает прибрежная тина, скапывание с выныривающих весел, шелест воды, раздвигаемой носом лодки, чье днище глухо стукается о затонувшие ветки. Наконец по краю ивняка, между гримасничающими кустами, свежеостриженными плетельщиками корзин, заскользили две тени.
Двое, сказала я. Я была права. Дорога могла пылиться, а кусты на ней зеленеть! Нат и Берта, наблюдавшие за калиткой, никого не дождутся. Инстинкт, отправивший меня после того, как комнаты были прибраны, а платье мадмуазель Мартинель прострочено, на пригорок у рябины, откуда, как на ладони, видно все болото и то, что происходит в Мороке, меня не обманул. Из Бернери «они» наверняка отправились в Каркефу. Поскольку они, в общем, объявили нам о своей свадьбе — нам, дочерям, обязанным с этим смириться, — легко было догадаться, что они будут обязаны вежливенько сообщить сию новость господину напротив, не такому покладистому, который как раз проводил отпуск в своих владениях. И мама, в сопровождении своего кавалера, возвращалась по реке, в очередной раз вынужденной меня предать.
* * *Давайте объяснимся. Морока, которую от нас отделяет Эрдра, ее торфяники, луга, изъеденные зарослями тростника, — в некотором роде зеркальное отражение Залуки: дом самцов, в котором живут двое мужчин — толстый Тенор и его Тенорино. То есть, я хочу сказать, мэтр Мелизе-старший, член совета правопорядка, и мэтр Мелизе-младший, в обиходе Морис, судейский, как и отец, и, как и он, адвокат нантской консервной промышленности.
— Ведет дела сардин, сахара и печенья! — говорила Натали, которая уже несколько месяцев, в отместку, не покупала бакалеи местных компаний.
Теперь уже бесполезно объяснять происхождение прозвищ. Но добавим, что Морока, построенная при ферме того же названия, была всего лишь дачей, похожей на все те, которыми жители Нанта застроили оба берега; и что Мелизе, династия судейских, некогда поддерживали тесные отношения с Гударами, династией присяжных, угасшей в лице моего деда. Его смерть, наша бедность, а может быть, и определенный разлад поколений, некоторое расхождение во взглядах ослабили эти узы. Короче, бабушка их больше не принимала и мы могли бы жить спокойно…
Но, повторяю, Эрдра нас предала. Обычно, чтобы дойти из Залуки в Мороку посуху, нужно сделать большой крюк: подняться в деревню, перейти Окмар, добраться до моста Сюсе, спуститься по насыпям, тянущимся через ивняк и играющим в чехарду со сточными рвами, — настоящая экспедиция, растягивающая на три лье[6] те шестьсот метров, которые напрямик отделяют наш шифер от черепицы Мороки! К несчастью, то, что разделяет, может и сблизить. Подвластный зову предков-рыбаков, мэтр Тенор снимал свою мантию лишь для того, чтобы надеть резиновые сапоги и сменить хитросплетения юридической процедуры на излучины реки. Где только не носило его лодку лягушачьего цвета, с обрубленной кормой, уходящую в воду по самые уключины под весом ста килограммов хозяина-законоведа, тем не менее прекрасно с ней управлявшегося, упираясь то здесь, то там и преодолевая самые труднопроходимые каналы за четыре взмаха весла. Я что хочу сказать: старик, его синеватые брыли, волосатый живот, вывалившийся между штанами и майкой — это было не опасно! Но вот помощничек его! Долгие годы совершенно равнодушный к речным развлечениям — когда я была маленькая, я не больше трех раз видела этого высокого брюнета, такого важного, худого, делового, словно пришибленного своими дипломами, — он вдруг запоздало выполз из-под своих папок и вторгся на болото. То он в плавках, растелешенный, молотил веслом, стоя на лакированном каноэ. То он в шортах и рыбацкой куртке с кармашками возился с новеньким, сверкающим спиннингом, закидывая блесну на пятьдесят метров между двумя кувшинками таким красивым движением кисти.