Джулиан Барнс - Предчувствие конца
Никто ни словом не обмолвился ни о болезни, ни о мотоциклетной аварии, ни о взрыве газа, а через несколько дней до нас дошел слух (читай: Браун из шестого физико-математического), проливший свет на то, чего не знало или не захотело сказать школьное начальство. Робсон обрюхатил свою девчонку, повесился на чердаке и был вынут из петли только на третьи сутки.
— Кто бы мог подумать, что он допрет, как люди вешаются.
— Не забывай, он в физмат-классе учился.
— Но там ему не показывали, как скользящий узел завязывать.
— Да это только в кино бывает. И перед казнью. Узел любой сгодится. Просто мучиться будешь дольше.
— Как думаешь, что у него за телка?
Мы стали перебирать все известные нам варианты: стыдливая девственница (теперь уже бывшая), вульгарная торговка, опытная женщина постарше, шлюха с букетом венерических болезней. Но Адриан перенаправил наш интерес в другое русло.
— У Камю сказано, что самоубийство — единственная по-настоящему серьезная философская проблема.[9]
— Если не считать этику, политику, эстетику, природу бытия и прочую дребедень. — У Алекса в голосе зазвенел металл.
— Единственная по-настоящему серьезная философская проблема. Основополагающая, которая определяет все остальное.
После длительных обсуждений мы пришли к выводу, что самоубийство Робсона может считаться философской проблемой только в арифметическом смысле: потенциально увеличив население Земли на единицу, он не счел себя вправе способствовать перенаселению планеты. Но во всех других отношениях, как мы рассудили, Робсон подвел и нас, и всю серьезную мысль. Его поступок был антифилософским, эгоцентричным и далеким от эстетики, короче говоря — неправильным. А предсмертная записка, которая, по слухам (опять же читай: по Брауну), гласила: «Мама, прости», оставила у нас ощущение, что текст мог быть куда более информативным.
Возможно, мы бы проявили больше сочувствия к Робсону, если бы не один кардинальный, незыблемый факт: Робсон был нашим сверстником и, как нам казалось, совершенно заурядным типом, однако он не просто подцепил девчонку, но и определенно имел с ней секс. Вот паршивый ублюдок! Почему он, а не мы? Почему ни один из нас даже не получил отлуп? По крайней мере, унижение прибавило бы нам житейской мудрости, дало бы основания для негативного бахвальства («На самом деле, она сказала буквально следующее: прыщавый кретин с харизмой башмака»). Из классической литературы мы знали, что Любовь неотделима от Страдания, и с готовностью поучились бы страдать, будь у нас хоть эфемерная, хоть гипотетическая перспектива Любви.
В этом заключалось еще одно наше опасение: а вдруг Жизнь окажется совсем не такой, как Литература? Взять хотя бы наших родителей — разве они сошли со страниц Литературы? В лучшем случае они могли претендовать на статус наблюдателей или зевак, нитей занавеса, на фоне которого выступают реальные, настоящие, значительные вещи. Например? Да все то, что составляет Литературу: любовь, секс, мораль, дружба, счастье, страдание, предательство, измена, добро и зло, геройство и подлость, вина и безвинность, честолюбие, власть, справедливость, революция, война, отцы и дети, противостояние личности и общества, успех и поражение, убийство, суицид, смерть, Бог. И сова. Конечно, имеются и другие литературные жанры — умозрительные, рефлексивные, слезливо-автобиографичные, но это сплошная фигня. Настоящую литературу интересуют психологические, эмоциональные и социальные истины, которые выявляются в поступках и мыслях персонажей; роман — это развитие характера во времени. Во всяком случае, так учил нас Фил Диксон. И единственной личностью — не считая Робсона, — чья жизнь хотя бы отдаленно напоминала роман, оказался Адриан.
— А почему твоя мама бросила отца?
— Точно не знаю.
— У нее появился другой?
— Она наставила отцу рога?
— А у твоего папы любовница была?
— Не имею представления. Они твердили, что я все пойму, когда вырасту.
— Предки вечно юлят. А я им говорю: нет, вы мне объясните сейчас. — На самом деле я ничего такого не говорил. И в нашем доме, к моему смущению и разочарованию, не было никаких тайн.
— Может, твоя мать себе молодого нашла?
— Откуда я знаю? Мы же у них не встречаемся. Она всегда в Лондон приезжает.
Бесполезняк. В романе Адриан ни за что не смирился бы с таким положением дел. Коль скоро ты попал в ситуацию, достойную пера литератора, то и веди себя по законам жанра, а иначе какой от этого прок? Ему бы посидеть в засаде или скопить энную сумму из карманных денег и нанять частного детектива, а то и заручиться нашей поддержкой, чтобы вчетвером отправиться на Поиски Истины. Или это уже была бы не литература, а детская сказка?
В конце учебного года, на последнем уроке истории, старина Джо Хант, который провел свою полусонную паству через дебри Тюдоров и Стюартов, викторианцев и эдвардианцев, Возвышения и последующего Упадка Империи, предложил нам оглянуться на минувшие века и попытаться сделать выводы.
— Давайте начнем с простого на первый взгляд вопроса: что такое История? Какие будут соображения, Уэбстер?
— История — это ложь победителей, — выпалил я, слегка поспешив.
— Да, я опасался, что вы именно это и скажете. Ну, если уж на то пошло, не будем забывать, что история — это также самообман побежденных. Симпсон?
Колин лучше меня собрался с мыслями.
— История — это сэндвич с луком, сэр.
— Почему же?
— Да потому, что и то и другое повторяется, сэр. И оставляет после себя отрыжку. В этом учебном году мы не раз видели тому подтверждение. Один и тот же навязший в зубах сюжет, одни и те же крайности — тирания и бунт, война и мир, обогащение и обнищание.
— Не многовато ли начинки для одного сэндвича?
Мы смеялись дольше положенного, войдя в предканикулярный раж.
— Финн?
— История — это уверенность, которая рождается на том этапе, когда несовершенства памяти накладываются на нехватку документальных свидетельств.
— Вот как? Кто же такое сказал?
— Лагранж, сэр. Патрик Лагранж. Француз.
— Тогда понятно. Будьте добры, приведите пример.
— Самоубийство Робсона, сэр.
По классу пролетел общий вдох; многие стали крутить головами, рискуя получить замечание. Но Хант, как и другие учителя, отводил Адриану особую роль. Когда кто-нибудь из нас позволял себе провокационное высказывание, его пропускали мимо ушей как мальчишество — недостаток, который с возрастом проходит. Провокации Адриана почему-то приветствовались как поиски истины, пусть даже неумелые.
— Какое это имеет отношение к делу?
— Это историческое событие, сэр, хотя и скромного масштаба. Зато свежее. Поэтому его легко трактовать как историю. Мы знаем, что Робсон мертв, знаем, что у него была подруга, знаем, что она беременна — точнее, была беременна. Что еще мы имеем? Единственный документ: предсмертную записку, в которой сказано «Мама, прости» — если верить Брауну. Эта записка цела? Или уничтожена? Имелись ли у Робсона другие побуждения или мотивы, наряду с очевидными? В каком душевном состоянии он пребывал? Можно ли наверняка утверждать, что ребенок — от него? У нас нет ответов, даже сейчас, когда эти события еще свежи в памяти. А если кто-нибудь возьмется написать историю Робсона через пятьдесят лет, когда его родителей уже не будет в живых, а подруга уедет куда глаза глядят и вообще не захочет о нем вспоминать? Улавливаете суть проблемы, сэр?
Мы все уставились на Ханта, опасаясь, что в этот раз Адриан зашел слишком далеко. Слово «беременна» висело в воздухе меловой пылью. А дерзкое предположение о сомнительном отцовстве, которое выставило Робсона школьником-рогоносцем… Через некоторое время учитель ответил:
— Я улавливаю суть проблемы, Финн. Но полагаю, что вы недооцениваете историю. И кстати, историков тоже. Давайте примем, в рамках сугубо научной дискуссии, что бедный Робсон будет представлять собой определенный исторический интерес. Историки во все века сталкивались с нехваткой прямых доказательств. Им к этому не привыкать. Позвольте напомнить, что в данном случае, по всей видимости, было проведено расследование, а значит, осталось заключение коронера. Вполне возможно, что Робсон вел дневник, писал письма, делал телефонные звонки, содержание которых стало известно. Его родители, скорее всего, отвечали на соболезнования. А через пятьдесят лет, учитывая нынешнюю продолжительность жизни, многие его одноклассники будут еще способны давать интервью. Наверное, дело не столь безнадежно, как вам представляется.
— Но ничто не заменит показаний самого Робсона, сэр.
— С одной стороны, да. Но с другой, историки по долгу службы относятся к показаниям участников событий с известной долей скепсиса. Причем особое недоверие вызывают те заявления, которые сделаны с прицелом на будущее.