Сергей Довлатов - Компромисс
Затем хозяйка опьянеет и выскажет то, что думает о каждом из нас. Но мы привыкли и не обижаемся. Кленскому достанется за его безвкусный галстук. Мне — за лояльность по отношению к руководству. Шаблинскому за снобизм. Выяснится, что она требовательно и пристрастно изучает все наши корреспонденции. Потом, начнутся вечные журналистские разговоры, кто бездарный, кто талантливый, и довоенные пластинки, и слезы, и чудом купленная водка, и «ты меня уважаешь?» в финале. Кстати, неплохая рубрика для сатирического отдела…
В общем, так и получилось. Жарили какие-то сосиски на палочках. Вера опьянела, целовала портрет Добролюбова: «Какие были люди!» Шаблинский рассказал какую-то пошлость о Добролюбове, я вяло опроверг. Алла врала что-то трогательное в своей неубедительности, якобы Одри Хепберн прислала ей красящий шампунь…
Потом она уединилась с Митей на кухне. А Кленский обладал поразительным методом воздействия на женщин. Метод заключался в том, что он подолгу с ними разговаривал. Причем не о себе, о них. И что бы он им ни говорил: «Вы склонны доверять людям, но в известных пределах…» — метод действовал безотказно и на учащихся ПТУ, и на циничных корреспонденток телевидения.
Мы с Шаблинским быстро наскучили друг другу. Он, не прощаясь, ушел. Вера спала, Я позвонил Марине и тоже уехал.
Алле я сказал только одну фразу: «Хотите, незаметно исчезнем?» Я всем говорю эту фразу. (Женщинам, разумеется.) Или почти всем. На всякий случай. Фраза недвусмысленная и безобидная при этом.
— Неудобно, — сказала Алла, — я же к Мите приехала…
Утром было много дел в редакции. Я готовил полосу о «народном контроле» и лечился минеральной водой. Шаблинский расшифровывал свои магнитофонные записи после конференции наставников. Появился Кленский, угрюмый, осунувшийся. Высказался загадочно и абстрактно: «Это такая же фикция, как и вся наша жизнь». В обед зазвонил телефон:
— Это Алла. Митю не видели?
— А, — говорю, — здравствуйте. Ну как?
— Гемоглобин — 200.
— Не понял.
— Что за странные вопросы: «Ну как?»… Паршиво, как же еще…
Пошел искать Кленского, но мне сказали, что он уехал в командировку. В поселке Кунгла мать-героиня родила одиннадцатое чадо. Я передал все это Алле. Алла говорит:
— Вот сволочь, и не предупредил…
Наступило молчание. Это мне не понравилось. Я-то при чем? И полосу надо сдавать. Заголовки какие-то жуткие: «Баллада о пропавшем арифмометре»… А Митька действительно хорош, уехал и барышню не предупредил. Мне стало как-то неловко.
— Хотите, — говорю, — позавтракаем вместе?
— Да, вообще позавтракать бы надо. Состояние какое-то непонятное.
Я назначил ей свидание Затем разбросал по столу бумаги. Создал видимость труда…
Был прохладный и сумрачный майский день. Над витринами кафе хлопали полотняные тенты. Алла пришла в громадном коленкоровом сомбреро. Она им явно гордилась. Я с тоской огляделся. Не хватало еще, чтобы меня видели с этим сомбреро Маринины подруги. Поля его задевали водосточные трубы. В кафе выяснилось, что оно ловко складывается. Мы съели какие-то биточки, выпили чаю с пирожными. Она держалась так, словно у нее могли быть претензии ко мне
Я спросил:
— У вас, наверное, каникулы?
— Да, — говорит, — «римские каникулы».
— Действительно, принцесса среди журналистов. Как вас мама отпустила?
— А чего?
— Незнакомый город, соблазны…
— Встречаются две мамаши. «Как же ты дочку-то отпустила?» — «А чего беспокоиться? Она с девяти лет под надзором милиции».
Я вежливо засмеялся. Подозвал официанта. Мы расплатились, вышли. Я говорю:
— Ну-с, был счастлив лицезреть вас, мадам.
— Чао, Джонни! — сказала Алла.
— Тогда уж не Джонни, а Джованни.
— Гуд бай, Джованни!
И она ушла в громадной коленкоровой шляпе, тоненькая, этакая сыроежка. А я поспешил в редакцию Оказывается, меня уже разыскивал секретарь. К шести часам полоса была готова.
Вечером я сидел в театре. Давали «Колокол» по Хемингуэю Спектакль ужасный, помесь «Великолепной семерки» с «Молодой гвардией». Во втором акте, например, Роберт Джордан побрился кинжалом. Кстати, на нем были польские джинсы. В точности, как у меня.
В конце спектакля началась такая жуткая пальба, что я ушел, не дожидаясь оваций. Город у нас добродушный, все спектакли кончаются бурными аплодисментами.
Рано утром я пришел в контору. Мне была заказана положительная рецензия. Мертвея от табака и кофе, начал писать:
«Произведения Хемингуэя не сценичны. Единственная драма этого автора не имела театральной биографии, оставаясь „повестью в диалогах“. Она хорошо читается, подчеркивал автор. Бесчисленные попытки Голливуда экранизировать…»
Тут позвонила Вера. Я говорю:
— Ей богу, занят! В чем дело?
— Поднимись на минутку.
— Что такое?
— Да поднимись ты на минутку!
— А, черт…
Вера ждала меня на площадке. Раскрасневшаяся, нервная, печальная.
— Ты понимаешь, ей деньги нужны.
Я не понял. Вернее — понял, но сказал:
— Не понимаю.
— Алке деньги нужны. Ей улететь не на что.
— Вера, ты меня знаешь, но до четырнадцатого это исключено. А сколько надо?
— Хотя бы тридцать.
— Совершенно исключено. Гонораров у меня в апреле никаких. В кассу семьдесят пять. За телевизор до сих пор не расплатился. А потом, я не совсем Минуточку, а Кленский? Ведь это же его кадр.
— Куда-то уехал.
— Он скоро вернется.
— Ты понимаешь, будет катастрофа. Звонил ее жених из Саратова.
— Из Двинска, — сказал я.
— Из Саратова, это не важно. Сказал, что повесится, если она не вернется. Алка с февраля так путешествует.
— Так и приехал бы за ней.
— У него экзамен в понедельник.
— Замечательно, — говорю, — повеситься он может, а экзамен игнорировать не может.
— Он плакал, натурально плакал.
— Да нет у меня тридцати рублей! И потом как-то странно, ей-богу. А главное — нету!
Самое интересное, что я говорил правду.
— А если у кого-нибудь занять? — говорит Вера.
— Почему, собственно, надо занимать? Это девушка Кленского. Пусть он и беспокоится.
— Может, у Шаблинского спросить?
Пошли к Шаблинскому. Тот даже возмутился:
— У меня было восемь рублей, я их по-джентльменски отстегнул. Сам хочу у кого-нибудь двинуть. Дождитесь Митьку, и пусть он башляет это дело. Слушайте, я хохму придумал: «Все люди делятся на большевиков и башлевиков…»
— Ладно, — сказала Вера, — что-нибудь придумаю.
И пошла к дверям.
— Слушай, — говорю, — если не придумаешь, звони…
— Ладно.
— Можно вот что сделать. Можно взять у нее интервью.
— Это еще зачем?
— Под рубрикой — «Гости Таллинна». Студентка изучает готическую архитектуру. Не расстается с томиком Блока. Кормит белок в парке… Заплатят ей рублей двадцать, а может, и четвертак…
— Серж, постарайся!
— Ладно…
Тут меня вызвали к редактору. Генрих францевич сидел в просторном кабинете у окна. Радиола и телевизор бездействовали. Усложненный телефон с белыми клавишами молчал.
— Садитесь, — произнес редактор, — есть ответственное задание. В нашей газете слабо представлена моральная тема. Выбор самый широкий. Злостные алиментщики, протекционизм, государственное хищение… Я на вас рассчитываю. Пойдите в народный суд, в ГАИ…
— Что-нибудь придумаю.
— Действуйте, — сказал редактор, — моральная тема — это очень важно…
— О`кей, — говорю.
— И помните: открытый редакционный конкурс — продолжается. Лучшие материалы будут удостоены денежных премий. А победитель отправится в ГДР…
— Добровольно? — спросил я.
— То есть?
— Меня даже в Болгарию не пустили. Я документы весной подавал.
— Пить надо меньше, — сказал Туронок.
— Ладно, — говорю, — мне и здесь неплохо…
В тот день было еще много забот, конфликтов, споров, нерешенных проблем. Я побывал на двух совещаниях. Ответил на четыре письма. Раз двадцать говорил по телефону. Пил коктейли, обнимал Марину…
Все шло нормально.
А день вчерашний — куда он подевался? И если забыт, то что же вынудило меня шесть лет спустя написать: «В этой повести нет ангелов и нет злодеев… Нет грешников и праведников нет…»?
И вообще, что мы за люди такие?
Компромисс четвертый
(«Вечерний Таллинн» Октябрь. 1974 г)
«ЭСТОНСКИЙ БУКВАРЬ»
У опушки в день ненастный
Повстречали зверя.
Мы ему сказали: «Здравствуй!»
Зверь ответил: «Тере»
И сейчас же ясный луч
Появился из-за туч…
«Вечерний Таллинн» издается на русском языке. И вот мы придумали новую рубрику — «Эстонский букварь». Для малолетних русских читателей Я готовил первый выпуск. Написал довольно милые стишки. Штук восемь. Универсальный журналист, я ими тайно гордился.