Мария Метлицкая - И шарик вернется…
Шура не обижается, все понимает. И жалеет мать. Очень жалеет. Отец ушел полгода назад. А какая была прекрасная и дружная семья! Мать — красавица. Тоненькая и стройная, как девочка: синие глаза, темные волосы. Одевалась как картинка — еще бы, работала в ГУМе, завсекцией трикотажа. Все к ней на поклон — мол, помогите, Любовь Васильевна! Мать всегда помогала — и соседям, и друзьям, и родне. Доставала сапоги, кофточки, лифчики, мужские свитера, норковые шапки. Никому не отказывала. Говорила, что всем хочется красиво одеваться. Дом — полная чаша. Квартира четырехкомнатная — чешские люстры, немецкие ковры, румынская мебель. А посуда, а вазы! Шура красивее квартиры не видела. Дом всегда полон был гостей — люди приходили и восхищались квартирой и мамиными кулинарными талантами. И конечно, самой мамой. Все любовались ею, и отец в том числе. Первый тост — за маму. Говорил, как ему повезло. Мама вся светилась — просто молодожены. Шура не помнила, чтобы они ругались или скандалили. Все мирно, на улице — за ручку.
В общем, нашел отец красивее и моложе — предела совершенству нет. Собрал вещи и ушел. Одним днем. Мать так и не успела ничего понять. Села на кухне с сигаретой и застыла, а потом начала пить. С утра. К обеду уже никакая. На работу не ходила. Три месяца ее жалели, прикрывали, как могли. А потом уволили — по собственному желанию, не по статье, опять пожалели. Приезжали подружки — она никому дверь не открывала. На улицу не выходила. Вот такая жизнь.
Шура натянула колготки, надела форму. В платье, как всегда, влезла с трудом. Вздохнула и подошла к зеркалу в прихожей.
«Отвратительно», — подумала она. Широкое лицо, усыпанное крупными коричневыми конопушками. Нос-картошка. Брови и ресницы белесые, бесцветные. Глаза… Да какие там глаза! Непонятного, размытого серо-зеленого цвета. Ах да, еще волосы! Жесткие и непокорные, точно щетина от щетки. Шура пригладила их руками. «Надо бы намочить», — подумала она. Но идти в ванную — опять столкнуться с матерью. Да и времени в обрез. Она еще раз горестно вздохнула, надела плащ и вышла из квартиры.
До школы было близко — всего-то пять минут. Только дорогу перейти. У крыльца стояла неразлучная троица: Таня Купцова, Верка Брусницкая и Лялька Басина. Три красотки заходить в вестибюль не торопились, оживленно болтали и громко смеялись.
– Привет! — сказала Шура.
– Привет, Шурыгина, — бросила Верка. — Ну что, все шаркаешь? Дырку в асфальте не протри!
Таня толкнула Верку в бок. Ляля качнула головой:
– Да оставь ты ее, убогую. Ей и так несладко.
– Да ладно! — Верка усмехнулась. — А у кого все путем? Что-то я таких не вижу!
Девочки замолчали. Лялька толкнула тяжелую входную дверь, друг за дружкой вошли в раздевалку. А куда деваться?
– Знание — сила, — со вздохом сказала Лялька, расчесывая у зеркала свои роскошные белые волосы.
Школа
Школа была старая, довоенная, из темно-красного кирпича, в три этажа. За ней находился роскошный вишневый сад. Когда к маю он расцветал, казалось, что деревья покрылись первым, легким и кружевным, снегом.
Спортивный и актовый залы находились на первом этаже. На втором — тесноватая столовая, куда на переменах до отказа набивались галдящие ученики. Там же, на втором этаже, учились первоклашки, а на третьем — старшие классы. Лестничные проемы были огромными, потолки высокими. На полу — старый, но крепкий дубовый паркет, который натирался мастикой — приходил специальный человек, полотер дядя Петя, и, надев на ногу щетку, танцевал свой нелегкий танец. Стены до половины были выкрашены ярко-голубой, бьющей в глаза краской.
Повариху школьники звали по имени — тетей Тасей. Три раза в неделю она пекла замечательные пончики, за которыми выстраивалась длиннющая очередь.
Директрису Лидию Ивановну обожали все — от первоклашек до старших учеников. Она была спокойна и корректна, ко всем обращалась на «вы». Внимательно выслушивала чужое мнение, никогда не повышала голоса. Впрочем, ее и так было слышно. Ее уважали, с ней считались, ее любили. Понимали, что она — человек справедливый. Уроки географии, которые она вела, все обожали. Прогулять? Да такое просто никому бы и не пришло в голову.
А русичка, Елена Осиповна? Очень полная, одышливая, с трудом умещающаяся на стуле. Одинокая и бездетная, что, впрочем, не мешало ей искренне любить детей. Говорили, что до войны у нее был роман с известным поэтом, но он погиб на фронте, и больше она ни с кем отношений не заводила. Любила этого поэта всю жизнь, дружила с его сестрой и матерью. Это и была ее семья.
А математичка Надежда Ивановна? Очень строгая, даже чопорная. Очки, указка, резковатый голос. Но даже самые неспособные к математике гуманитарии не чувствовали себя на ее уроках идиотами.
А англичанка Тамара Васильевна, Томочка? Маленькая, тоненькая, как подросток, смешливая — на ее уроках всегда весело. А биологичка Зухра Абдурахмановна? Как она рассказывала о тропических бабочках! И это — совсем не по программе.
А химичка Анастасия Георгиевна, ставившая ко всем праздникам спектакли? Для малышей — «Красную Шапочку» и «Кота в сапогах», а для старшеклассников «Горе от ума» или чеховского «Ионыча».
Военное дело преподавал фронтовик Владимир Аронович — хромой, с рукой на перевязи, с изуродованным осколком лицом. Какое там военное дело? На уроках он читал стихи своих товарищей — Уткина, Багрицкого, Кирсанова. Сам писал книги о войне и был членом Союза писателей.
А любимая, обожаемая Ида Давыдовна, учительница начальных классов? На переменках девчонки бегали на второй этаж, чтобы повидаться с ней, поговорить о жизни, рассказать о своих проблемах. Она всех внимательно слушала, советовала, как поступить, передавала приветы родителям. Знала все про всех, и ей это было интересно.
Были, правда, довольно противная «трудичка» и туповатый физрук, но, как говорится, не без издержек. И потом, кто серьезно относился к труду или к физкультуре? Мирились, как с неизбежным.
И конечно, все — и ученики, и родители — понимали, что школа добротная, хорошая, со своими устоями и традициями.
Но кроме праздников, были еще и печали. В шестом классе умерла от саркомы Лара Сорокина. Класс прощался с ней. Она лежала в гробу, покрытая голубым шелковым покрывалом, на ее лицо медленно падали редкие снежинки — падали и не таяли. Учителя говорили прощальные речи, мать Лары держали под руки, а девочки стояли замерев: в первый раз они так близко увидели смерть.
Таня
Хозяйство вела бабушка, она же сидела с маленькой Женечкой. Мама вышла на работу на полставки — одной отцовской зарплаты на семью не хватало. Таня приходила из школы, обедала, тетешкалась с сестрой и убегала во двор. Уроки — вечером, надо же было передохнуть!
В семь лет Таня узнала правду: отец у нее неродной. Сказала ей об этом дочь дальней родственницы, девица старше ее на три года. Когда Таня упомянула про отца, эта «милая» девочка ехидно спросила:
– Отец? А про какого отца ты говоришь? У тебя же их два!
Таня растерялась и расплакалась.
– Дура! — крикнула она этой гадине. А потом задумалась: у нее действительно другое отчество, как-то она видела это в документах. И фамилия у нее Купцова, а отец и Женечка — Романовские. Она тогда спросила у мамы, но та отмахнулась: «Потом объясню». «Потом» не объяснила, и Таня больше не спрашивала, почему-то не хотела ставить маму в неловкое положение. Глупость, конечно. Уже после, став взрослой, она поняла, что это мама поставила ее в неловкое положение. Конечно, надо было все объяснить. Дети не дураки. Но у мамы была своя правда — она хотела, чтобы Таня считала отчима отцом. От родного отца все воспринимаешь по-другому. Наверное, в этом и была мамина правда. Отчим был хорошим человеком — никогда, ни разу Таня не почувствовала, что он любит Женечку больше ее. Никакого различия между девочками он не делал, впрочем, будучи человеком довольно холодным, равнодушным, что ли, он вряд ли был способен на большие чувства к детям. А вот маму он точно любил — это было видно по его глазам: когда он на нее смотрел, разговаривал с ней, называл ее нежными и смешными, придуманными им самим домашними прозвищами. Да и вообще, не любить красавицу и умницу маму было невозможно. Можно только было мечтать хоть немного, чуточку быть похожей на нее.
Таня не страдала от того, что отец ей неродной, — она просто не думала об этом. И потом, любви ей хватало — и мама, и бабуля, а главное — Женечка. Сестру она любила до дрожи, до беспамятства, больше всех на свете. Младшей сестры больше не было ни у кого — ни у Ляльки, ни у Верки, ни у Светика, ни у Шурыгиной, и все ей немножко завидовали. Когда Таня выходила с Женечкой во двор, все девочки начинали малышку трогать и целовать, пока Таня строго их не одергивала.
Родители уезжали на два года за границу, в очень далекую, неизвестную и таинственную страну — Малайзию. Таню с собой не взяли: при посольстве была только начальная школа. Мама плакала перед разлукой и обнимала ее, Таня тоже плакала и целовала маму и маленькую Женечку. Разлука представлялась ей большим и необъятным горем. Какие там джинсы, жвачки и дубленки? А два года не видеть маму и сестру? Провожали родителей в Шереметьево. Мама шла по длинному коридору, махала рукой и вытирала слезы, отец нес на руках плачущую Женечку. Потом, конечно, были письма и фотографии, цветные открытки с необычайными красотами — водопадами, океаном, китайскими пагодами. При любой возможности мама присылала Тане подарки: кофточки, платья, заколки и главное богатство — эластичные цветные колготки, красные, синие и белые. А на Новый год приехал курьер с огромной коробкой, в которой были невиданные деликатесы: копченая колбаса, черная икра, шоколадные конфеты и миноги в желе — любимое бабулино лакомство. В общем, не Новый год, а сплошное гастрономическое великолепие и разврат, как сказала бабушка. Еще мама присылала цветные ластики, пахнувшие малиной и клубникой, и перьевые китайские ручки, которые не текли — гладкие, перламутровые и очень удобные. А бабушка посылала с оказией маме и отцу бородинский хлеб и селедку в плоской металлической банке. На Таниной тумбочке у кровати стояла фотография Женечки, и каждый раз на ночь она ее целовала и говорила «спокойной ночи».