Андрей Левкин - Цыганский роман (повести и рассказы)
Но любому пониманию и описанию ситуации нужен либо свой язык, либо фигура, мощно формирующая собой ситуацию. Существовал ли в данный исторический момент язык описания Державы? Нет. Но и на второй вариант претендентов не было: ни братки, ни интеллектуалы, ни младые реформаторы тут ни фига не формировали.
Поскольку в этом месте мысли мой маршрут пролегал уже по дворам, окружавшим мою контору и уже виднелся рыжий кот по имени, разумеется, Чубайс, то мысль следовало завершить. Все, прочувствованное выше, не приводило к выводу ни о полной бесхребетности державы, ни о ее дрейфе к более изощренному самоописаниюисамоосознанию. Но переадресовывало ответ на роковой вопрос о том, как же страна РФ держится в целости, в гастроном "Новоарбатский", где на прилавке стоял небольшой кукольный домик, а рядом ценник: "Типа дом зайца".
Ночь
Занимался я тогда новостями и политикой в Интернете - что и дало мне возможность эмигрировать, пригласили. Проект оказался удачным, что не суть, но такое положение дел позволяло мне рассчитывать зацепиться в России. То есть, настоящим уведомляю, что все рассуждения данного сочинения, принадлежат не маргинальному сознанию, но сознанию вполне продвинутому и, если и озабоченному проблемами самоидентификации в стране Россия, то - с позиций серьезных, а не с мелко-бытовых. С мелко-бытовых, конечно, тоже.
Короче, я закрывал свои новости в полночь и отправлялся домой через "Киевскую", какое-то время безвольно слонялся по окрестностям "Багратионовской" между магазинчиками-киосками, размышляя о том, что бы состряпать поесть, шел домой - метров двести, отделявших дом от станции метро. Жил я тогда еще один, домашние намеревались подъехать к школе, сентябрю, а еще был только июль.
Все это к тому, что после возвращения домой начиналась еще одна порция суток, притом - чуть ли не магически выверенная. В час сорок две - именно что с такой пунктуальностью - отключился холодильник: вообще-то он предпочитал работать постоянно (весьма древний), отключаясь раз в три часа, минут на пять. Но - обязательно ровно в 1. 42, и то, что он, что в нем имелась столь тонкая временная чуткость, свидетельствовало о явной общей закономерности здешней жизни, ощущаемой и мной, но мной - не осознаваемой. Я, то есть, в отличие от "Юрюзани" не мог еще понять - в какую минуту что мне следует делать.
Зато было ясно, что эта закономерность-то и является объективной реальностью: потому что ею и может быть только то, что не замечается, проходит мимо. Иначе ведь, при наличии реакций человека на возбудители, можно говорить о солипсизме, о первородстве его рефлексий, жизнь мнимо объективизирующих или, хотя бы, искажающих, прибирая ее к рукам. А тогда что уж это за реальность.
Далее все шло примерно так же. Я приходил примерно в час двадцать, в час двадцать пять снова лязгал лифт - приезжал с работы сосед. В два часа 20 минут взвивались те самые два звонка на "Багратионовской", в два часа тридцать пять минут - столь же точно и ежедневно - взвывала автомобильная сигнализация: где-то за линией метро, примерно на Олеко Дундича. Мне даже показалось, что некто просто использует сигнализацию как будильник, но, прислушавшись, я понял, что визжат-то все время по-разному. Это заставило сменить гипотезу и предположить, что ровно в это время некто приезжает с работы на служебном автобусе и, будучи по обыкновению пьяным в дым, валится возле подъезда на ближайшую, припаркованную там тачку.
Далее, примерно в 3.15 вверх и вниз по ул.Сеславинской от "Багратионовской" к "Филевскому парку" и обратно в любую погоду проезжала поливалка, а потом все относительно стихало до 5.15, когда на "Багратионовской" вновь визжали два звонка, сообщавшие, надо полагать, что к линии подключили ток и что-то там поехало, то есть - наступили утро, день.
Таким образом, стало ясно, что устройство московской жизни во времени не оставляет ни щелочки для рассуждений отвлеченного характера, поскольку все оно плотно заполнено человеческой жизнью и ее звуками.
Там, откуда
Там, откуда я приехал, времени уже вообще не было. Не говоря уже о том, что там и история не накапливалась, потому что там никто не оставлял следов. В Риге были когда-то немцы, прожили семь веков, исчезли в 1940-ом моментально, сообща - как лемминги. Раньше были шведы, тоже ушли; чуть ли не триста лет была Россия, и от нее мало что осталось. Город, значит, получался построенный никем.
А латыши, когда им обломилась власть, спилили даже деревья, выросшие вокруг пня, оставшегося от вяза, посаженого еще Петром Алексеичем. Извели все тополя - чтобы, значит, не засоряли город пухом, хотя, кончено, чтобы никаких тут "типично российских пейзажей". Так же и по тем же причинам обошлись с заводами и прочими инородческими выдумками: скажем, из мединститутского выпуска примерно моего возраста (лет сорока) в городе теперь осталось два человека, а было - триста пятьдесят. Первое, на чем они оторвались - закрашивали русские половинки в названиях улиц (были: сверху по-латышски, снизу по-русски), особенно сильно акция выглядела в Московском форштадте, там же всякие ул. Пушкина, Тургенева, Гоголя, которые на латышском остались, а вместо русских букв - кривая полоса краски примерно сине-голубого цвета.
Все дома, построенные за восемьсот лет, получили своих от Сотворения Мира латышских владельцев, был издан учебник по истории для 5-го класса, где есть карта "Латвия в ледниковый период", на которой обозначен город Рига, который стал теперь делаться местом жизни мертвых.
Это красиво: какие-то постоянные сумерки, весной и осенью почти нет солнца, пейзажи центра города, особенно вдоль канала, схожи с пейзажами многочисленных городских кладбищ, которые чтут и подстригают. На брегу канала высится схожее с крематорием здание Национальной оперы, еще и громадная труба неизвестного назначения рядом и статуя командора-композитора Калныньша через канал.
У латышей эти наклонности, что ли, родовые. В свою прошлую независимость они разворотили Старый город и втиснули в него громадное министерское здание, а другое, такое же, установили вместо парка. В тот раз они изваяли еще и несколько типовых школ, похожих на уменьшенные министерские здания, а также - апофеозом - крематорий, закончить который не успели. Понятно, что крематорий и стал первым зданием, достроенным во второй независимости. Чуть ли не единственным на десятилетие. А на могильных же плитах теперь можно делать надписи только на латышском, как собственно и всюду в остальной стране.
Первые этажи домов в центре стали быть занятыми фирменными лавками, чем центрее - тем более широкоформатны витрины, ослепительнее холодное освещение, ярче цветные глянцевые вещи внутри и пустота. Улицы освещаются витринами сильнее, чем фонарями. Вообще, там же всегда было так, что если кто и чувствовал себе счастливым, то - вчера. То есть, наутро или дня через два, или через месяц-год, он ощущал, что, вот, был же счастлив. А чтобы в тот же день, - нет. То есть, чтобы простой бытовой факт: учащалось дыхание, пульс как-то бился-скакал, адреналин и гоп-гоп-труляля. Нет, ни хрена.
Почему-то в Риге всегда были возможны только личные истории - конечно, перевранные. Тот же Эйзенштейн, самый знаменитый по местным меркам рижанин хрен поймешь, за кого его там принимают. Еще кучка бывших рижан, от которых осталась только оболочка: имя, фамилия, профессия. Даже без имени: скрипач Кремер, танцор Барышников. Чемпион мира Таль. Космонавт Соловьев. А я однажды обнаружил, что учился в той же школе, что и поэт Игорь Чиннов (эмигрировал в Америку, еще до войны, теперь уже умер). Недавно, совсем случайно обнаружил - притом, что Чиннова знал давно ("колючая проволока из мертвых ласточек..." - так там примерно и есть).
Через несколько лет после 1991-го Рига сдвинулась уже просто в объекты неживой природы: некая схема отношений, положенных городу, отрабатывалась, но что ли механически, людей при этом особо не предполагая. Жизнь стала держаться на пересказах из чужой жизни: люди, рассказывающие о музыке, держались так, будто сами ее сочинили, диджеи косили под музыкантов, кино-видео-обозреватели явно сами сняли все, о чем болтали. Удивительно, как все это быстро произошло. Людей отрезали от чего-то, и время, которое им видно, становится короче. Далее, чем через месяц-два, жизнь уже не была видна.
Зато стало ясно, что если люди живут в короткой истории, то все их кайфы - простые: они могут выбрать - стать лавочником или резонером. Это обидно с возвышенной точки зрения: выходит, что отчуждение людей от государства превращает их в тушки? А душа - дичает. Ей же хочется к чему-то иметь отношение, а к чему? К метрополии? - Но что ей теперь метрополия, что она ей? К чему-то реальному и своему? - А где возьмешь? Город и тот спиздили: дома стоят, улицы тоже есть, а города нет и живет в нем никто.
Никто