Ален Боске - Русская мать
Понимала ли ты мои стихи? И меня самого, когда в стихах и врал, и говорил правду? Ты смотрела на меня только обывательскими глазами. Так что в этих глазах я остался лишь тем, что говорил и делал, формой, а не сутью. А суть была тебе безразлична или вовсе мешала. Литература, по-твоему, - то, что налицо, байки и шарм. Всякая заумь неприлична. И нечего искать то, чего нет. Ты даже, пожалуй, из чистого упрямства отказалась пойти за мной в глубь, ненадежную, неверную. Правда, было время, когда ты могла понять это. Когда ты играла на скрипке, и позже, когда немного лепила, ты понимала это незримое, бесплотное. Чуяла его в Бетховене и Моцарте, Родене и Бурделе. Видела, как творение становится больше автора. Но сыночка твой разве такой талант? А если такой он талант, значит, не принадлежит уже своей матери! Думаю, ты считала, что я просто способный. И возненавидела бы меня, признай ты во мне гения ну или что-то в этом роде.
Успокойся, не гений я! Даже и поэт не настоящий. Возможности мои скромны, я знаю и смирился. Просто я в форме, когда живу ни дня без строчки. А ведь для поэзии этого мало. Но я люблю писать, люблю стучать на машинке, вытаскивать листки из кармана в кафе или метро, у моря, ручья, холма или при подружке, министре, чиновнике и кропать, и кропать, как дышать! Моя поэзия, пусть бездарная, - мне отдушина. И я прилежен, как кассир в захолустном банке или вышивальщица в темной комнате. Пишу и прозу - свожу счеты с веком. А что толку? Если я прав, труд мой забудут. А если не прав, то и зачем трудился... Рассказов своих не люблю. Они как сценарии для плохих фильмов. Но прозой я утешаюсь, когда не могу писать стихов. Выходит, весь мусор и шлаки выплескиваю в нее, и на том ей спасибо, с паршивой овцы хоть шерсти клок. Говоришь, пишу я тяжело и порой с вывертом. Но признай и другое, и ни к чему тут ложная скромность: почти год грязной прозы - и пара недель чистой поэзии.
У моей прозы назначение скромное. Прикрыта она вымыслом или нет, всегда она только - автобиография. Пойми, что быль можно перенести в сказку и слить их в одно. Мое тело - это все мои мании и фобии. Между селезенкой и плеврой, ближе к тонкой и толстой кишке, - чувствилище, то есть отношение к де Голлю, Джону Кеннеди, Вилли Брандту, Индире Ганди, Моше Даяну и Кастро. И потому мне они в сто раз ближе тебя. И когда тревожусь или вздыхаю с облегчением, то думаю не о тебе, а о войне в Биафре и в Бангладеш, о поездках Никсона, богатстве Саудовской Аравии, перенаселении Земли и трех жалких шажках Нила Армстронга по Луне. Я, к твоему сведению, заодно со всеми ними. И родня мне не ты, а они, Армстронги и Никсоны. Пусть они обо мне даже ведать не ведают. Мое собственное взволнованное воображение полно ими. А тебя, как видишь, я в себя не впустил. Не положено, по всемирному, так сказать, протоколу. Но и ты платишь мне тем же. Ты вникаешь в мои писания поверхностно, не в суть. Считаешь их жестокими, излишне язвительными, давящими, безысходными. По-твоему, они не успокоенье, а пытка. И в ответ на это я шлю тебе Кафку, Беккета, Буццати и прочих. Ты прочтешь страниц десять-двадцать, скажешь - такие же противные, как и я, и шлешь обратно. Что ж, я сам виноват. Насильно, тем более упрямой старухе, мил не будешь. Жду: а вдруг наступит просветление и ты все поймешь? Но вижу удовлетворенно: с тем же успехом можно ждать, что ты пройдешься колесом или споешь Валькирию в Байрейтской опере!
Вообще, ни стихи, ни романы меня не кормят. Журналистика - заработок надежнее. На хлеб хватает, при условии, что и Мария свои восемь часов в день отсидит на службе в конторе. Пишу для двух ежедневных газет и нескольких еженедельников. Веду в них рубрики поэзии, прозы и современной живописи. Бывает, газета сменит владельца или вовсе закроется. Немного тренировки - и я готов к новой публике. Чрезмерных амбиций не имею: кто платит, тот и заказывает музыку. А я - посредник между поэтом и чернью. То есть объясняю поэта, даже упрощаю, черни в угоду. Почти как сутенер или сводня. А труд всякий почетен. В статьях я рву и мечу. Кто не читает ни Обальдии, ни Пинже, ни Барта - дурак. Кто читает Саган и Пейрефита подонок. Кто любит живопись, идите смотреть Матту и молодого Ли Юаня. А кто смотрит Бюффе и Брейера - тупая овца, и надо ее, к такой-то матери, на бойню. Выражений я не выбираю, а времени смягчать и править нет. Так что заранее предвкушаю реакцию. А ты ругаешь меня именно за прямоту. Наживу, мол, себе врагов. Лучше не задевать. Умный ли, глупый, не все ли равно, лишь бы человек был хороший.
Тебе больше по вкусу другая моя работа. По совместительству я литературный коробейник. А именно: езжу с лекциями по Европе, залетаю поторговать ими на месяц в Америку. К примеру, на Среднем Западе этот мой товар нарасхват. Тут ты довольна. Тем более что и со мной можешь повидаться; к вам с отцом по дороге как минимум раз в год заеду. И перед приятельницами - похвалиться. Скажешь им: сын писатель - никакого впечатления. А добавишь, что в Йеле, Гарварде или Колумбии читает лекции о - как ты говоришь - "французской культуре", дамы смотрят на тебя с немым восхищением! Но мне, по правде, от лекций радости мало. Так, прокачусь, поглазею, загляну в какое-нибудь захолустье, покружу у помойки в центре Эворы, подберу булыжник по дороге из Манчестера в Ливерпуль, поплаваю в роскошном бассейне между Денвером и Мемфисом, полюбуюсь статуей в Пласенсии или алтарем в Кремоне, отведаю сыр тридцатилетней давности в Гауде или Девентерс, восхищусь черновиком Дидро в гостях у миллиардера в Балтиморе, послушаю псалмы и моленья на литургии в городишках Сплит и Нови-Пасар, съем на обед голубя, фаршированного берберским инжиром, у праведного судьи в Марракеше или лосося у неправедного в Абердине, проведу ночь с кандидаткой наук в Гейдельберге, потому что она тоже любит латинских поэтов, или с профессоршей в Катании, потому что она их не любит, или со студенткой в Торонто, потому что сама не знает, что любит, и молит на рассвете открыть ей на это глаза. А я, разумеется, являю миру французский ум и парижское остроумие. Публика обожает и то и другое. Благодаря моим лекциям, она еще больше любит Францию и любовь эту жаждет внушить детям. Но новому поколению французский язык - почти что китайская грамота. Торговать этим сладким, малость сушеным продуктом помогают мне послы, генконсулы, культурные атташе, ректоры-честолюбцы и пенсионеры-недоучки, безутешные вдовы французских героев - безутешны они в Белфасте, в Порту, в Сарагосе, Мессине, Зальцбурге, Батон-Руже. Продукт у меня на любой вкус. Только денежки давайте. Аристократам - розовую воду, недовольным студентам горбушку из Вольтера, бульон из Ламартина, студень из Сартра, компот из Монтерлана, рагу из Мориака, шарлотку из Сен-Жон Перса, колбаску внарезку из Превера, чуток кофе из Арагона-без-кофеина. Словом, пища богов и лучших из смертных.
Но при этом все наспех и в спешке. Иной раз заскочу к тебе на минуту, от самолета до самолета. А иной - ты придешь ко мне на лекцию в нью-йоркский университет или в общество дружбы. И восторгаешься мной, просто тошно смотреть. Любишь за остроумие, говорливость, позу и, разумеется, образованность. А глубины боишься. Но интуиция у тебя безошибочна. Вот и внушаешь мне, что человек я и в самом деле поверхностный. Глаза б мои тебя не видели! Скорей проститься! Ты мне мать, так сказать, на час, меж двух чемоданов, двух часовых поясов, между Жидом и Валери, Аполлинером и Доде, Вийоном и Ронсаром. Но где бы я ни был и что бы ни делал, одно знаю: я всегда вернусь за машинку. И выдам в газете на первой странице семьсот поносных слов Браку; или восемнадцать похвальных строк Томасу Манну; или шесть кратких плевков Моруа и Жюлю Ромену. Слушай, Бретон умер. Нет, постой, сперва статейку напиши, потом плачь сколько влезет. И меня точно плетью нахлестывают по всему телу: скорей, не думать, не размышлять, выдать суть в двух-трех словах! О неслыханное, извращенное удовольствие! Точно глагол берет меня, насилует и, натешившись, отпускает. Бесславный конец! Но кто же я, кроме прозаика и поэта? Врач, сутенер, строитель соборов, инженер, торговец мебелью, мясник, министр, безработный, левый активист, фашист, капитан дальнего плавания, гинеколог, жалкий маклеришка? Честь и слава писателю - кормиться другой профессией! Лишь бы не журналистикой: чертов борзописец, та же проститутка! Не быть ему искренним, разучился, славословя почивших кумиров, стряпая некрологи, вымучивая рецензию. Строчит на злобу дня, почистив перышки. Так что одно из двух: либо журналист, либо писатель.
А я, видишь, и то, и то. В двадцать лет литература - игра. Поиграл в классики, покатался на велике, а теперь, назло папе и маме и дворовой шпане, попишу стишки. В тридцать игра, если вошла в привычку, - опасна, как карты, тотализатор или гашиш. Излечиться можно, но сложно, останутся шрамы. А в сорок и лечиться бесполезно. Или уж тогда радикальные средства удаление, ампутация. Неизвестно, что лучше: одно излечишь, другое искалечишь. В мои пятьдесят с лишним - это все, что у меня есть, вся жизнь и вся правда. Я существую в книгах, без них меня нет. Писание - мне питание, и духу, и телу. Остальное - тьфу. Ну мог ли я сказать тебе это? Я плохой сын и не знаю, что значит - хороший. Я плохой муж, спроси у Марии, она скажет, что слово - и жена мне, и дом. Я плохой любовник, поматрошу и брошу в погоне за вдохновением, порой плодовитым, порой нет. Я плохой гражданин, не будет Франции - переводите на русский или хоть на китайский. Что это, глупость или гордыня? Судить не могу, а и мог бы, что толку? Я это слова, слова, слова. В основном пустословие, но, если полстишка или хоть четверть останется, жизнь прожита не зря. Жалкое, конечно, утешение, аккурат чтобы выжить.