Магда Сабо - Старомодная история
Жизнь нескольких поколений, возможно, сложилась бы по-иному, когда б не исключительная набожность Ракель Баняи, которая никогда не позволяла себе пропустить службу, даже если для этого была уважительная причина: нездоровье кого-нибудь из членов семьи или собственное недомогание. В тот день, конечно, ей следовало бы остаться дома: накануне она так неловко схватила в кухне большой нож, что глубоко порезала себе руку и потеряла довольно много крови, да и церковь — такое место, куда девочки могли бы пойти и без нее, кто-нибудь из родни проводил бы их домой. Но плоть, сколь ни слаба она, не может повелевать духом, и сухопарая фигура Ракель Баняи появляется, как всегда, среди шествующих на богослужение; псалтырь зажат у нее в левой, здоровой руке. Рядом, по правую руку, шагает Эржебет, по левую — Эмма. Все трое замечают на площади молодого человека с конем — и тут же отводят глаза: девушки твердо заучили, к чему обязывает внуков Гачари близость его бывшей церкви. Но сердце Гектора подпрыгивает под прекрасно сшитым жилетом, и он уже уверен: все, что он испытал до сегодняшнего дня по отношению к особам женского пола, не более чем увертюра к подлинной любви, которая наконец-то явилась, чтобы озарить его жизнь. Да что там увертюра: все прежнее не более чем упражнения для пальцев на расстроенном фортепьяно. Да, его судьба — вот эта девушка, что приближается сейчас ко входу в церковь бок о бок с мрачного вида матроной (Ракель Баняи в эту весну шестьдесят четыре года, Эмме Гачари — шестнадцать); скромное платье на ней серо-стального цвета, глаз ее не видно, они опущены долу, Юниор видит только ее профиль, ее неподвижное, застывшее, еще детское лицо, чистое и ничем не замутненное, как лицо спящего ребенка. «Спящая фея», — находит нужный образ граф Гектор, и уже крылатый конь воображения, не удерживаемый никаким железным кольцом, уносит его бог весть куда. Спящая фея Шаррета, всю жизнь ожидающая, чтобы ее разбудил сказочный принц… Да, но как ее разбудить? Ракель Баняи в черном своем чепце, прямая, как гренадер, не выглядела тем человеком, который поможет спящей фее и графу Гектору преодолеть то немаловажное препятствие, что они не знакомы друг с другом; однако у Гектора нет времени на размышления, и он выбирает тот единственный путь, который напрашивается в этой ситуации сам собой, давая некоторый шанс хоть немного приблизиться к фее: он присоединяется к прихожанам и входит в церковь. В жизни еще не бывал Юниор в кальвинистской церкви, все поражает его внутри: тут нет ни алтаря, ни статуй, ни картин — ничего, что в его сознании до сих пор ассоциировалось с понятием церкви; кроме того, дома, на мессе, он и вся семья садились на одну скамью, здесь же паства разделяется на два потока, а потоки делятся на ручейки в соответствии с полом и возрастом; слава богу, он не успел пробраться вперед, как намеревался было вначале: молодые мужчины, видимо, здесь должны скромно оставаться позади всех. Матрону и двух девушек он хорошо видит с того места, где ему удается примоститься: в середине церкви стоит какой-то стол или бог знает что, вокруг стола — барьер, обитый бархатом, у самого барьера они и стоят, все трое, склонив головы, сложив руки с псалтырем, и молятся. Гектор — прирожденный актер, он тоже складывает руки перед грудью и размышляет, как из позы набожного юноши ему, не вызывая подозрений, перейти к обряду. Шептать, очевидно, здесь не принято — но все-таки как-то надо ж начать. Рядом стоит мужчина его возраста, вот он перелистывает псалтырь — и паства затягивает объявленный псалом. Гектор не решил еще, открывать ли ему рот, изображая пение: в конце концов, имитировать такую мрачную, медленную мелодию нетрудно, да, собственно говоря, если немного напрячься, мелодию эту можно уловить довольно точно, музыке его учили, вот только без текста трудновато. Сосед поглядывает на него и, заметив, что у Гектора нет псалтыря, подставляет ему свой; Гектор благодарит шепотом; теперь он ломает голову, как спросить о том, что его интересует. Невольное орудие судьбы, незнакомый молодой сосед сам разрешает эту проблему: едва шевеля губами, словно показывая заезжему чужестранцу какое-то произведение искусств, пирамиду в Гизах или мавзолей Кошута, он шепчет, показывая подбородком в сторону алтаря или чего там еще, где стоит угрюмая старуха с девушками: «Семья Гачари». Муки Дарваши выстаивает службу, старательно подпевая и молясь, потом — хорошо все-таки, что он стоит позади, — одним из первых покидает церковь; паства еще доканчивает про себя последнюю, немую молитву, а Юниор уже скачет обратно в Сегхалом, за информацией: кто это дивное создание, которое чужим показывают как местную достопримечательность? Отцу известно и это; Сениор родился недалеко отсюда, в Мезёберени, да и вообще — чего не знает Сениор! Муки Дарваши счастлив; правда, он не очень-то понимает, что это за штука — хроника, но путь, которым можно попытаться приблизиться к девушке, ему уже ясен.
Из дочерей Эммы Гачари больше всего с матерью общалась Пирошка; Эмма Гачари однажды рассказала ей, как она познакомилась с ее будущим отцом. Муки приехал в Фюзешдярмат верхом, привязал коня к тополю перед домом № 520 на Большой улице и, будто так и надо, вошел в калитку, где и столкнулся лицом к лицу с Ракель Баняи. Он вежливо представился, сообщил ей, что работает землеустроителем, вместе с отцом принимает участие в осушительных работах в Шаррете, а сейчас осмелился побеспокоить почтенную госпожу по поводу «Хроники» высокочтимого господина Иштвана Гачари. Дело в том, что он давно уже пообещал «Дебреценским ведомостям» цикл статей о выдающихся людях Затисья, тысячу извинений за непрошеное вторжение, но такого рода начинание трудно представить без упоминания имени Гачари.
Ракель Баняи, которая знала наизусть чуть ли не половину Библии и была твердо убеждена, что тщеславие — огромный недостаток человеческой натуры, а потому даже молоденькой девушкой не очень-то смотрелась в зеркало и не интересовалась нарядами и прочими суетными вещами, и не подозревала, что сама не свободна от вышеозначенного недостатка. Дочь ее, Эмилия Широ, скучала со своим мужем, Кароем Гачари, который был на двадцать лет старше ее; если говорить честно, то от него ей нужно было лишь одно — как раз то, к чему этот не совсем сексуально полноценный мужчина редко испытывал склонность; свекра же своего, великого Гачари, который, кроме всего прочего, был ей крестным отцом, она просто-напросто боялась. Для Ракель Баняи же гениальный летописец-священник, прекрасно сложенный, эффектный, так выигрывающий рядом со щуплым Даниелем Широ, в юности был идеалом мужчины; удивительно ли, что она заявила Эмилии: коли ей выпала честь попасть в семью Гачари, то других желаний у нее в жизни и быть не должно. И разве может быть скучен Карой, если он тоже такой большой ученый? Двадцать лет разницы? Ну и что! Чем мужчина старше, тем мудрее. И вообще пусть думает о том, кто ее свекор, это куда важнее. Короче говоря, сухая, жилистая рука Ракель Баняи сама открыла Муки Дарваши дверь в дом. В гостиной они встретили Эмму, хотя ей там совершенно нечего было делать, никто ее туда не звал; она стояла перед большим портретом деда. «Я слышала разговор из комнаты, — рассказывала Эмма Гачари дочери своей, Пирошке. — Я знала, что ни меня, ни Эржебет все равно не позовут, вот и вышла сама и встала под портретом; портрет показывали каждому гостю, если он интересовался дедушкой Гачари. Ты бы тоже вышла, он был такой красивый, такой светский, необычный, прямо как в романе. Одного я только не понимала: чем мог заинтересовать такого человека какой-то проповедник, давным-давно умерший. Но когда я вошла туда и он взглянул на меня, я сразу догадалась: не «Хроника» его сюда привела. Стояла я под портретом, красная до ушей, и шевельнуться не смела от смущения и от счастья. Бабушка представила его, я поклонилась, он поклонился…»
Эмма Гачари знала достаточно много молодых людей, которые после придирчивого отбора Ракель Баняи попадали к ним в дом, однако они если и открывали рот, то говорили о заграничных путешествиях, замшелых университетских зданиях, библиотеках, знаменитых профессорах, о Геттингене и Утрехте, о лейденском Актовом зале, о неброской красоте пейзажа, радующего глаз путешественника, взобравшегося на башню Гейдельберга или Марбурга. Но что за дело было Эмме Гачари до пергаментно-мертвого мира, заставлявшего замирать сердце кальвинистских юношей, если из головы у нее не выходили балы, кружева и жаркие эротические картины! Молодой человек, вошедший к ним в тот день, был привлекательнее, чем даже сам молодой барон Венкхайм, к тому же наконец-то занимал ее разговорами, которые действительно были ей интересны. «Землеустроитель» Яблонцаи видел Вену, венский свет; поскольку из дневника его нам известно, что деньги свои он растратил в одно мгновение и буквально сидел на хлебе и воде, то можно представить, какими высокопоставленными друзьями, роскошными залами, придворными балами морочил он голову доверчивой провинциалочке. А когда он принялся рассказывать о Граце, то даже Ракель Баняи проявила интерес к его словам. Старуха любила умных и прилежных венгерских студентов, которые даже среди австрийцев выделялись упорством в овладения науками. («Отец не то чтобы лгал, — неуверенным толом говорила мне тетя Пирошка, — но, знаешь, он же был поэт, фантазия часто уносила его к небесам».) А кроме того, Юниор умел нечто такое, что не умел никто из допущенных в дом молодых людей: он писал стихи. У Эммы Гачари, как в те времена у любой барышни ее круга, был свой альбом, куда юноши-посетители вписывали почтительные строки, призывающие пылко любить родину и бояться бога, если же какой-нибудь автор, не ограничившись упоминанием отца небесного или отчизны, эгоистическим образом делал расплывчатые намеки насчет того, что совсем не будет против, если его имя и память о нем сохранятся в сердце юной хозяйки, как бы ни бросало бушующее море жизни лодочку барышниной судьбы, это уже производило впечатление дерзости. Однако все вдохновленные Новым заветом глубокомысленные поучения и даже сам великий стилист Павел, вкупе с классиками патриотической поэзии, моментально потускнели, когда альбома Эммы Гачари коснулась рука Кальмана Яблонцаи. Правда, Юниор целомудренно нарисовал в альбоме два-три цветочка и написал несколько строк, которые можно было без боязни показать кому угодно; но меж листами альбома Эмма обнаружила потом тайно вложенные туда обращенные к ней стихи: они восхитили ее слух и смутили, ибо никто никогда еще не писал ей любовных стихов. Откуда было знать шестнадцатилетней девушке, что сочинения эти ходят в Дебрецене по рукам, что их, спрятанными в кульке с конфетами, в кармане бальной накидки, в муфте, получали по меньшей мере тридцать барышень и что, когда она читает строки вроде «облик твой не запятнаю черною изменой» или о губах прекраснее коралла, о губах из алого рубина, то от этих страстных строк уже загорались в Дебрецене сердца Илонки Балог, и Розы Брукнер, и танцующей в украшенном незабудками платье Розы Нанаши, и Маришки Ковач, и Ирмы Фукс, и Милли Конти, и еще многих и многих, в том числе даже глазеющей на балаган с мартышкой Веронки Сабо, в которую, кстати, в этот момент в совсем недалекой отсюда Кёрёштарче, куда Веронка приехала к родне, с неестественной в этом возрасте пылкостью влюблен семилетний Элек, сын тарчайского реформатского священника, в будущем муж Ленке Яблонцаи.