Катерина Шпиллер - Дочки-матери: наука ненависти
Что же касается этого его греха из Таськиного детства… Не его это грех, не его! Так легко представлялось: вот они, ещё дети (конечно, дети, в семнадцать-восемнадцать лет мальчишка разве взрослый?) спят в одной маленькой комнате, дочкина кровать находится почти на расстоянии вытянутой руки от кровати сына — именно так и было в их старой квартире… Юноша весь истекает гормонами, он всегда был страстным и эмоциональным мальчиком… А Таська вечно беспокойно спала. И вот она во сне сбрасывает с себя одеяло, и мальчик видит голые девчачьи ноги… и задранную ночную рубашечку… Что творится с юношей? Каково ему? Она, Антония, до такой степени в подростковой сексуальности разбирается, знает. Может ли он, бедняга, сдержать себя?
Коты в новой книге Антонии тоже многое понимали:
«— А сын был как раз хороший, но он был очень слабый, почти бессильный, и ему было тяжело носить большое мальчишеское тело. Он искал способы облегчить это. Мотался на велосипеде, как сумасшедший. Где он?
— Он алкоголик, — ответил я.
— А! — ответил Васька. — Вспомнил. Я его видел. Он шел, как ходит по земле птица с подбитыми крыльями, она ищет смерть.»
Вот именно: большое мальчишеское тело. Тяжёлое от гормонов и чувств. С которым он не знал, что делать и что делать со всеми обуревающими его страстями. А тут — голые ноги и причинное место девчонки, прямо под носом. Бедный Гошка…
Виновата она, Антония, что допустила это. На сто процентов виновата. Да и Таська хороша: молчала, затихла, змея, на долгие годы, в себе носила и растила злобу и ненависть, не забывая, но и не предавая огласке — для чего? Почему? Боялась? А, может, ей даже нравилось? Кто её знает, маленькую заразу, насколько приятны ей были прикосновения и интерес взрослого парня?
Конечно, образ юной сладострастницы никак не вязался с образом тихой и скромной в этих всех отношениях маленькой Таськи, но ведь факт — упрямая вещь: она молчала! Терпела и держала в себе. С чего это вдруг?
«Я оправдаю тебя, сыночка, всегда оправдаю, — мысленно повторяла заклинания Антония. — Тебя не коснётся никакая мерзость, ты и сам себе столько всего напортил, что никто не смеет добивать тебя, дорогой мой. Ни у кого нет такого права».
Антония не раз в этой жизни находила для сына любые оправдания даже в самых его, казалось бы, некрасивых поступках. К примеру, в шальные девяностые, когда бардак был нормой жизни, а ложь — правилом, он, чтобы получить очень выгодную работу в одном новом медицинском объединении, занимавшемся лечением за доллары и прочую вожделенную валюту, объявил себя доктором наук. И раздобыл где-то «диплом». И на работу его приняли, и в очень даже крутые верха он получил лёгкий доступ. И людей лечил, и огромные деньги за это получал. И визитки себе изготовил красивые, блестящие, где на двух языках было написано, что он — доктор медицинских наук. Как тогда этот номер прошёл? Боже, да в те годы какие только номера не проходили! Только Антония и Масик знали правду о том, каким образом его приняли на работу в такую крутую контору. Но к концу 90-х пришлось оттуда уходить по-быстрому, потому что вдруг запахло переаттестациями, проверками всей документации и прочей ревизией. Но несколько лет он продержался. Тогда он ещё работал и, очевидно, неплохо, раз, не будучи доктором наук, вполне успешно лечил людей. Ведь никто не умер, и жалоб не было. Значит, мог? Именно этой спасительной мыслью Антония сына и оправдывала: он лечил людей, лечил и вылечивал. Что может быть прекрасней и благородней? Какая разница, какие у него там «корочки»?
Коты в книге вспоминают:
«Муська говорила, что мальчик был хорош, но в нем всегда царствовало самомнение, что он все знает лучше всех. И Муське был виден этот его раздутый шар «я», и он нес его, куда хотел. Люди с раздутым шаром в себе — самые немощные. Ложная легкость жизни мешает им видеть и понимать. Они уверены — их шар пронесет их мимо беды и зла. Ан нет! Тут-то шар и зависает. А человек до этого просто взял и выпил — и почувствовал взлет и еще большую легкость.
И он перестал чувствовать разницу между полетом и зависанием над бездной своей жизни. Так говорила Муська. Дурачок думал, что он движется, а он висел над запахом спиртного, и так в нем и остался. Остатком разума, он ведь не дурак, он чуял — что-то не так, но зависшему не дано видеть истину.
Проткнись шар сына — он бы мог и умереть, и остаться нормальным. Но сколько раз Ма думала, видя его в отключке: лучше бы я похоронила и отплакала его. Но сын жил, не зная этой молитвы матери».
Да, так было… Были молитвы, в которых страшно признаваться. Когда однажды Антония в очередной раз вымывала полностью заблёванную Гошей ванную комнату, а он тем временем храпел в своей спальне — грязный, сто раз в лужах валявшийся, вонючий и отвратительный — она вдруг подумала, как бы молясь: господи, лучше бы он умер! И собственная мысль её потрясла. Антония настолько была поражена ужасом от самой себя, что присела на краешек ещё не отмытой до конца ванны и, закусив губу, тяжело задумалась. Как она могла такое ляпнуть, хотя бы в мыслях, почему подобная идея посмела залететь ей в мозг? Через минуту-другую всё стало ясно… Это страх продиктовал такую дикую эмоцию, страх того, что кто-то увидел бы вот это всё — пьяного в дупель Гошу, его блевотину на полу и на стенах и покорно всё это убирающую Антонию. Настоящий позор, фиаско жизни, провал в тартарары. Смешно и противно было бы со стороны наблюдать подобную картинку, презрение вызвал бы не только грязный храпящий мужик, но и дура-баба, которая сначала воспитала и вырастила урода, а теперь кротко подтирает за ним. Бесконечный позор! И этого не должен ни знать, ни видеть никто! А ведь это случилось уже не в первый раз. И не только дома… И вытрезвитель в их жизни тоже был. Позора и так уже выше крыши — может, хватит? И именно на этом безмолвном крике «хватит» и залетело в башку страшное: лучше пусть умрёт. «Я люблю тебя, Гошенька, очень люблю, — мысленно говорила с сыном потрясённая Антония, — но я не готова положить своё достоинство тебе под ноги. Ты злоупотребляешь моей любовью, ты подвергаешь опасности все мои победы и завоевания. Это невыносимо».
Но Гошка никогда не узнал о страшных мыслях матери. А вот Таська узнала. Однажды Антония призналась дочери. Сдуру, а если уж быть откровенной, то спьяну. В алкогольном угаре (кажется, Антония, тогда приняла пару рюмочек, и проклятый язык развязался) она вдруг разоткровенничалась с дочкой о сегодняшней поганой жизни, когда непонятно, как честному человеку крутиться, чтобы выжить. И вот в эту паршивую минуту она и разболтала Тасе страшную тайну. Сначала ляпнула, как когда-то и не один раз мечтала лучше увидеть сына в гробу, чем вусмерть пьяного, храпящего, блюющего — так было горько это зрелище, так горько! На этих признаниях Тася опустила взгляд и ничего не ответила. А что уж она там подумала, бог весть… Но тогда ещё Гошка очень даже работал: приходил в себя после пьянок и вполне успешно врачевал людей! И в том же трёпе с Таськой, разболтавшись, Антония брякнула и про Гошкино «докторство». Надо было видеть округлившиеся дочкины глаза и дикое недоумение, которое в них читалось.
— Разве так можно? — спросила она тихонько, потрясённая. — Ма, можно привирать по многим поводам, я понимаю, всякое бывает, но разве можно обманывать больных людей? Разве врач имеет на это право?
«Ах, ты боже мой, какое чистоплюйство!» — тогда Антония подумала именно так. Но вслух сказала другое:
— Доча, он же хороший доктор. Он помогает людям…
— Я не знаю, какой он в рач, — резко оборвала её Тася. — Я у него не лечилась. Но он не доктор, не доктор наук. Ведь если бы ты узнала подобное о ком-то другом, ты возмущалась бы. А если бы попала к такому в пациенты, что бы сказала в этом случае?
— Если бы врач меня вылечил, я была бы ему благодарна — и всё, — твёрдо отрезала Антония, уже готовая откусить себе язык за ненужную откровенность.
— Ах, вот как… — протянула Таська. — Да и в самом деле, какая глупость, придумали же: какие-то степени, звания — только голову людям морочат. Лечит — и всё тут, какие ещё могут быть критерии, зачем? — она даже рассмеялась. — Ну, вы даёте, ребята! С вашей двойной-тройной моралью не соскучишься. Всё можете обернуть себе на пользу и в оправдание, всё, что угодно.
Антония сразу поняла, кто эти «ребята». Это была одна из главных и любимых Таськиных сентенций — про российскую интеллигенцию и «шестидесятников»: якобы они сплошь лицемеры и живут двойными стандартами. И здесь она это не преминула ввернуть. Зараза!
— В общем, я с тобой не согласна, но, надеюсь, ты понимаешь, что эта информация не предназначена для чужих ушей, — поджала губы Антония.
— Да что ты, мам, — Таська продолжала улыбаться. — Я даже мужу не скажу. А то со стыда сгорю за такого брата.