Маргарет Дрэббл - Камень на шее. Мой золотой Иерусалим
Октавия была удивительно красивым ребенком. Где бы мы ни появлялись, нас всюду осыпали комплиментами — и в магазинах, и в автобусах, и в парке. Обычно, если только у меня хватало духу выдержать транспортировку коляски вверх и вниз в лифте, я возила дочку в Риджент-парк. Лето было приличное, и мы обе прекрасно загорели. Я не уставала удивляться тому, с каким интересом могу часами наблюдать за мельтешением ее ручек, за сменой выражений на ее лице. Она была чрезвычайно жизнерадостной и, как только научилась улыбаться, улыбалась одинаково восторженно всем и каждому — и собакам, и кошкам, и незнакомцам, и даже счетчикам на автостоянках. Однако, повзрослев, стала выделять меня, и ничто никогда не доставляло мне столько удовольствия, как это ее явное предпочтение. Конечно, я никогда не считала, что дочь будет недолюбливать и презирать меня с самого рождения, хотя приготовилась к тому, что долго ждать презрения не придется, но чего я никак не предвидела, так это буйных, судорожных приступов восторга, находивших на Октавию всякий раз, стоило мне только взглянуть на нее. Постепенно я уверилась в том, что она меня любит, что любви ее нет предела и, если я не постараюсь отвратить ее от себя, она будет продолжать любить меня еще несколько лет. Быть предметом такой безоглядной любви очень приятно — ведь в ответ можно беспрепятственно изливать свою. Когда я целовала ее упругие теплые щечки, Октавия, не сопротивляясь, принимала поцелуи и тихо ворковала от удовольствия.
Должно быть, я заранее предвкушала такую любовь, потому и решилась оставить ребенка, вернее, воздержалась от того, чтобы не оставлять. Сама того не сознавая, я полагалась на робкий внутренний голос, твердивший мне, что моя решимость будет вознаграждена. Разумеется, я была избавлена от необходимости выслушивать сакраментальный вопрос, который обычно со спокойной душой задают замужним матерям, колебавшимся, заводить ли им детей: «Ну что, теперь, небось, представить себе не можете, как бы вы без нее (него) жили?» В моем случае, вероятно, просто опасались — а вдруг я обернусь и заявлю:
«Еще как могу!», что поставило бы в одинаково неловкое положение и меня, и задавшего вопрос. Думаю, по многим соображениям я действительно могла бы предпочесть обойтись без Октавии, как, к примеру, иногда умом понимаешь, что предпочтительнее обойтись без красоты, смекалки или богатства — ведь эти дары вносят в нашу жизнь не только счастье, но и боль. С появлением ребенка я проливала слезы чуть ли не каждый день, и не только из-за молочных пятен на новых джемперах. Но, как часто бывает в жизни, даже теоретически невозможно сделать выбор между выигрышем и проигрышем, между тем, что найдешь, что потеряешь. Мне было ясно одно: выбора нет! Потому ничего не оставалось, как делать хорошую мину при плохой игре, дабы не множить собой ряды горячо обсуждаемых неудачниц, на печальный пример которых так любят ссылаться в наших кругах. Мне это бесспорно удалось, и вскоре последовал общий приговор: «Чудачка эта Розамунд! Похоже, она и впрямь счастлива. Выходит, она действительно хотела ребенка».
Я смутно предполагала, что после родов меня снова будут интересовать мужчины, как таковые, но ничего подобного не имело места. «Неплохо, если бы и кто-нибудь из взрослых одарил меня своей любовью», — думала я временами, хотя тогда мне никто не казался привлекательным, и я до сих пор не понимаю почему. Я ощущала какое-то неопределенное разочарование, словно меня и в самом деле обманули, предали и бросили. Кроме моей маленькой доверчивой дочери, никто не вызывал у меня нежных чувств, разве что Джордж. Я все еще ловила его голос по радио, и без всяких оснований мне становилось легче от мысли, что он по-прежнему близко, и хотелось знать, что-то он теперь поделывает. Случалось, умиленная прелестью Октавии, я впадала в экстаз и меня подмывало позвонить Джорджу и рассказать о ней, но я ни разу не позволила себе этого. Я воображала, что достаточно хорошо знаю человеческую природу, и потому прекрасно понимаю — ничья прелесть не может компенсировать последствия подобного открытия — ведь оно влечет за собой массу совершенно неоправданных обязательств — моральных, материальных и эмоциональных. Поэтому я щадила и Джорджа и себя. Иногда мне казалось, что я улавливаю в Октавии сходство с ним, а еще чаще мне чудилось, будто Джордж промелькнул в толпе, но каждый раз выяснялось, что это не он, а какой-то вылощенный молодой человек — либо продавец в антикварной лавке, либо модный дорогой портной.
Между тем лето кончилось и наступила осень. Октавия научилась самостоятельно садиться, Лидия вот-вот должна была дописать свой роман, хотя свидания с Джо сильно тормозили этот процесс, а я завершила диссертацию и начала беспокоиться, что будет, когда к Рождеству вернутся родители. Неразрешимость этой проблемы отравляла мне жизнь, я даже додумалась до того, что имею ребенка только потому, что имею квартиру. Осень принесла с собой новые осложнения, например холод. Раньше, будучи здоровой и энергичной, я холода не замечала, но тот октябрь выдался необычно промозглый, туманный и дождливый, а по ночам случались и заморозки. Меня саму это мало беспокоило, но я боялась застудить Октавию: если я надевала ей рукавички, она принималась их жевать, и в результате, пока мы гуляли, возлежала в своей коляске с ледяными мокрыми руками. Вдобавок она любила пускать слюни, и спереди ее одежки вечно были сырые. Какое-то время она держалась, но кончилось тем, что схватила простуду. Сначала это, по-видимому, ее не беспокоило, но потом она стала дышать с устрашающим хрипом, как старая овца, и просыпаться по ночам от кашля. Я не знала, что делать, а идти к доктору мне смертельно не хотелось. Родив Октавию, я воображала, что на этом моя связь с унылой, отнимающей массу времени Службой здравоохранения закончится, но скоро успела убедиться в обратном: нам предстояли еще бесконечные проверки и прививки, взвешивания и измерения. Однако это все шло заведенным порядком и самим принимать решения не приходилось. Теперь же, глядя на то, как у Октавии несимпатично течет нос, слушая, как тяжело она дышит, я понимала, что ничего не поделаешь — надо нести ее к врачу, но почему-то все во мне восставало против этой мысли. Я сознавала, что меня сбивают с толку ребяческие предубеждения и эгоизм, переполнявшие мою душу. Мне не хотелось попусту беспокоить занятого врача, ведь я всегда боялась кого-нибудь побеспокоить, а главное, боялась услышать, что отнимаю зря время. С другой стороны, меня пугала перспектива два часа мерзнуть в холодной приемной с ребенком, энергично скачущим на моих хрупких коленях. Словом, это был не обычный выбор между собственным покоем и долгом, да и речь шла не о моем здоровье, а о здоровье дочки. Будь больна я сама, я бы никуда не двинулась.
Спустя почти сутки после того, как я решила, что никуда не денешься, идти надо, я обратилась за советом к Лидии, которая сначала тоже стала в тупик. Она предложила не таскаться никуда с Октавией, а позвонить и пригласить врача домой. Я о подобной возможности даже не подумала, что доказывает, как плохо я вписалась в новые условия существования. Конечно, это было бы прекрасно, но разве я осмелюсь?
— Как это не осмелишься? — возмутилась Лидия. — Для чего тогда врачи? Разве можно выносить больного ребенка на улицу в такую погоду?
— Да, наверно, ничего опасного, обычная простуда, — малодушно возражала я. — А детям при простуде все равно лекарств не выписывают.
— Слушай, — сказала Лидия, которую вдруг осенила новая идея, — давай измерим ей температуру!
Я изумленно уставилась на нее, потому что у меня такого и в мыслях не было. Теперь мне даже трудно в это поверить, ведь в последующие месяцы термометр стал для меня столь же необходим, как нож или вилка. Однако, отдавая себе должное, скажу, что я сразу оценила гениальность совета Лидии и воспользовалась бы им тут же, будь у меня градусник. У Лидии его тоже не было, а все аптеки уже закрылись, пришлось добираться до той, что работала и ночью, но когда я, приобретя термометр, вернулась домой, Октавия заснула и мне было жалко ее будить. Я измерила ей температуру только утром, и она оказалась высокой — не слишком страшной для ребенка, однако достаточной, чтобы позвонить врачу. К моему удивлению, секретарша нисколько не возмутилась, когда я спросила, не может ли врач прийти к нам, а, наоборот, нашла мою просьбу вполне законной, хотя я уже приготовилась выслушать нотацию по поводу моих непомерных требований и лени.
Доктор пришел утром, довольно поздно, осмотрел Октавию, пощупал ее пульс, измерил температуру и сказал, что ничего серьезного у нее нет, можно сказать, здорова, но потом спросил, не буду ли я возражать, если он ее послушает, и я подняла ей кофточку. Он приложил стетоскоп к ее толстенькому бочку, и Октавия заулыбалась и заерзала от удовольствия. Доктор слушал ее очень долго, а я, начавшая сомневаться, не зря ли его побеспокоила, хотя это уже не имело значения, наблюдала за ними обоими, рассеянно размышляя, как мила Октавия и что ее кофточку не мешало бы простирнуть. Знай я, что меня ждет, я наслаждалась бы этим моментом куда больше! Точнее сказать, я и так им наслаждалась, только эти счастливые минуты были последними. Когда врач кончил слушать Октавию, он поднялся, глубоко вздохнул и произнес: