Дарья Форель - Лечебный факультет, или Спасти лягушку
Из комнаты вышел мой отец в трусах, и снова началось:
— А тебе не кажется, что надо куда-то пристроиться? Не стыдно, говорю, в два часа дня сидеть-бездельничать?
Я подумала и ответила:
— Что-то не хочется.
— Знаешь, тебе бы устроиться на работу.
— Никаких. У меня идет интенсивное творческое развитие.
Отец у меня человек не злой. Импульсивный, но не злой. Главное — с терпением. Но прошло уже полтора года с тех пор, как меня за неуспеваемость выгнали из русской школы.
— В армию пойдешь.
— Хорошо звучит. Ты ведь всегда мечтал о сыне.
Через полгода я собрала чемодан и полетела в Израиль. Там я когда-то выросла, потом приехала в Москву. Я — возвращенец. В Москве у меня не получилось окончить школу, программа оказалась слишком сложной. В Израиле во мне сформировалось это рефлексирующее, карикатурное желание всем помогать. Я сама себе напоминала тех туристок из Австралии, которые приезжали раздавать бытовую химию жителям «территорий».
Помню, какие в Газе пески. Они мелькали за мутным окном из прочного пластика. Казались такими далекими и такими роковыми. Страшными, как яд. Сначала я села в бронированный автобус. Водитель сказал:
— Девочки на этот автобус не садятся.
Я быстро вынула пропуск. Потом — ворота базы, приветы, кофе с печеньем.
— Ну, здравствуй. Как добралась?
Я знаю, что мои военные истории сегодня смотрятся бледно. С моей стороны гордиться боевыми подвигами — дурацкое кокетство. Нашим самым крупным военным трофеем оказался ослик с тридцатью килограммами героина на спине. За время моей службы не пострадало ни одного террориста. Довлатов рассказывал, что после службы в колонии напоминал себе фронтовика, вернувшегося и обнаружившего, что его тыловые друзья добились успеха. Я вспомнила цитату: «Мои ордена позвякивали как шутовские бубенцы». Именно так и никак иначе. Если речь заходит о моей армейской службе, людей интересует лишь одно — моя половая принадлежность. Когда я в России искала работу, из-за моего резюме с пометкой «военная служба» мне беспрерывно звонили директора крупных фирм и приглашали на собеседование. По их вопросам я поняла: они просто хотели посмотреть на девушку, которая «служила в боевых войсках».
Да, я действительно носила автомат М-16. Однажды мне даже выдали к нему оптический прицел. Я служила в полевой разведке, да простят меня спецслужбы. Моя работа была совсем не секретной, но еще во время учебы нас окружили флером престижа и таинственности. И заставили поклясться, что мы врагу ничего не расскажем. Но ведь вы, дорогой читатель, не враг?
Я видела все своими глазами. Видела разрушенные дома, слышала почти беззвучный пронзительный плач вдов. Всплески детского смеха, страх товарищей, бомбы на базе, сплетни с секретами… Скотоложество иорданских солдат… Пугливые рабочие в «арафатках»… разряженные в цель патроны, политобработка, холодные полы, на которых девушкам запрещалось сидеть… и везде тянулась за мной эта проклятая черная швабра — автомат. (Кстати говоря, согласно отечественной классификации — это автоматическая винтовка. Но эпитет «швабра» ей больше подходит.) Дома она вечно валялась у меня под разобранным рюкзаком. Помню, как я раздвигала ногой скомканное белье и доставала ее, родимую, грозно чернеющую и тяжелую. На стволе случайно повисал один из моих бюстгальтеров. Два килограмма плюс магазин… в первый месяц я боялась, что она случайно выстрелит… У швабры было имя — «Шалом». Это достаточно распространенное израильское имя, означающее «мир». Так прозвала автомат одна моя знакомая. Просто я всегда забывала его почистить, и он у меня вообще не стрелял. То есть стрелял, но только лишь после того, как долбанешь Шалома о подвернувшийся булыжник. И то без особого энтузиазма… через «не хочу»…
Первый выстрел… Возле меня по-турецки сидит сержант.
— Только по моей команде.
— Что?
Я машинально разворачиваюсь к нему с заряженным автоматом. Дуло на уровне его живота.
— Ну убей меня!
Мир падает на песок, я выбегаю из тира и, как нормальная баба, начинаю глухо рыдать, сажусь под навесом и закрываю лицо руками…
— Да не волнуйся ты! Бывает… — Он гладит меня по спине. — Не волнуйся. Видишь — не убила. Да у всех первый выстрел так по-дурацки выходит… пару месяцев назад одна девочка подстрелила аэростат синоптиков… А я вон, вообще продырявил чью-то каску… Иди во-он туда, — говорит он.
Смотрю — под соседним навесом еще человек пять рыдающих. Уже, можно сказать, клуб. Среди них даже один парень…
…Учебники с легким налетом либерального патриотизма, гордость, снисходительное простодушие окружающих, чередующееся с восторгом при виде пыли на твоих берцах, материнство, источаемое взрослыми незнакомками, неформальные, полустебные выговоры командиров, ответственность, чай, разговоры по душам… А потом я познакомилась с Ули, чернокожим преподавателем философии из ЮАР. Он занимался в Палестине какой-то благотворительностью. Я спросила у него:
— А это будет вечно продолжаться?
Он ответил как истинный философ:
— Смотря для кого. Конкретно для тебя — полагаю, что нет.
— И что вы предлагаете сделать?
— Чистить.
— Как?
— Как сможешь.
— Совесть?
— Нет, ну что ты. Какую совесть. Не совесть, деточка, — грязь…
Подвернулся один малознакомый француз, очень нервный человек, доктор в Красном Кресте. Книжка, Интернет-сайты. Потом я четко сформулировала мысль: буду инфекционистом-вирусологом, врачом без границ. В Израиле с моими дырявыми мозгами на врача уж точно не поступишь. Обратная дорога была быстрой. К России я привыкнуть уже успела. Затем свет померк, рассеялся голубоватым туманом. В магазинах стало пахнуть свининой, и с лиц прохожих постирались улыбки. А еще — ностальгически-трогательный запах метро…
Врач, спасатель, офицер, пожарный — все они циничны. Не любят романтизировать свое ремесло. Иначе ведь можно сойти с ума… Закалку жизненно необходимого цинизма они получают еще учась. Во время учебы они узнают, на что похожа человеческая жизнь, разбирают ее на составные части. А врачи — они-то, пожалуй, циничнее всех. Даже есть отдельное понятие — «медицинский юмор». В медицинском вузе он гремит. Будоражит, пугает. С самых первых курсов. С первой лекции. В серых стенах с мигающими лампами, в облезлых мокрых коридорах, ведущих в морг. А дальше — ловкость рук. Чистая механика. Человеком больше, человеком меньше — я сделал свою работу. И ты обрушиваешь на них критику, злобу, ярость. Они смеются. Крутят в руках папироску возле белой «кареты», в которой — кушетка с окровавленным человеком. Безразлично швыряют умирающему старику медицинскую карту в регистратуре — «вы забыли заполнить пункт „а" и пункт „в"». Спокойно обсуждают позорящие телесные интимности чужих жизней, жуя свои бублики в столовой. В их неформальном обиходе, в курилке — каждый из нас не женщина и мужчина, не ребенок, подросток, учитель, юрист, менеджер или специалист по, скажем, налогообложению, а «клиент», «гепатитник», «инсультник», «псих», «полутруп»…
Конечно, все не так однобоко. Несмотря ни на что, кому-то спасли сына. Кого-то вытащили с того света. Кого-то — просто починили, и теперь он может бегать, спускаться по лестнице, гулять. И все это сделано играючи. Не без циничных комментариев, не с сочувствующим, полным священной доброты, лицом. А ведь это очень сложная вещь. Громадная. По ту сторону есть другой человек. С дипломом. С приставкой «доктор» к фамилии. И у него на плечах лежит такое… вся его жизнь подчинена… Ладно. Снова — кого я, собственно, обманываю? Читатель родился не вчера.
Короче, вместо «очищения» я испытала, как говорится, двойной удар. Сначала переживала за армейские годы, потом на меня обрушилась эта проклятая «медЫцина». Завершающим эпизодом в моей докторской биографии стала медсестринская практика. Она была ближе всего к врачебной работе; сразу после нее меня отчислили. Потом я некоторое время все равно посещала учебу, но это продолжалось недолго.
Меня направили в кардиологическое отделение. Оно находилось на пятом этаже одной из крупнейших городских больниц. Лифт в первый день практики не работал. Поднимаясь по лестнице, я считала ступеньки, лишь бы не подготавливать себя к ужасу, который ждал меня впереди. Лишь бы не думать, что там творится. Лишь бы не перемалывать в мозгу все триллерные подробности отечественной медицины. Сто тридцать первая, сто тридцать вторая, сто тридцать третья… Дверь.
— Привет. Я — Алла Владимировна. Сначала выпьем чаю. Кстати, а ты в жопу колоть умеешь?
Это была милая медсестричка лет тридцати пяти, с таким домашним, житейским обаянием, привлекательностью простодушной и трудолюбивой хозяйки. На ее лице светился аккуратно наложенный перламутровый макияж, одета она была в халат с розовой отделкой, широкие болотного цвета брюки, чуть оттопыренные на коленях, и простые белые кроссовки. Пухлые руки держали мой бланк для практики, на тяжелой груди болтался стетоскоп.