Василий Белов - Час шестый
Никита Иванович вздохнул и добавил:
— Аминь.
Молитвы Богородице и ангелу-хранителю он произнес уже мысленно, то есть без голоса, укоряя себя за отступничество, ведь обычно он произносил молитвы в полный голос.
Павел спал неспокойно: какие-то бесы корежили мужика во сне. Бормотал Павел что-то бессвязное: «Хэва, хэва, дай нямю, евей, Трифон…» Комары успели проникнуть в избушку. Дед Никита накинул на голые ноги зятя запасную сатиновую рубаху и осторожно вылез на волю. Глухариная песнь опять пролетела над лесами торжественным неповторимым таежным псалмом. Дедко отошел от жилья подальше, саженей на сорок, прямо в золотое морошковое болото. И сам запел первый псалом… Он хорошо его помнил, а сегодня сбился… Поперхнулся дедко на первых словах и затих, словно глухарь.
Приближался или прошел день Петра и Павла, пивной праздник, и какая шла неделя по Пятидесятнице, дедко не знал. Он сбился со счета дней, живя на болоте, не ведал, что читают в храмах на этой неделе. Сейчас вот и слова псалма подзабыл… Солнце поднималось за лесом. Теплом и светом начинался новый день. Глухарь, как будто смущенный, пристыженный похотью, смолк до вечерней зари…
Кругом желтели золотые морошковые россыпи подобно звездам небесным. Голубела местами не по дням, а по часам вызревающая черника. Со мхов столбами поднимались душистые воспарения. И такие столбы света и солнца падали с неба навстречу! Они-то и рождали какой-то поистине райский воздух. Дедко не знал, что этот райский запах рождался при встрече земных и небесных потоков и отнюдь не на каждом месте, а лишь на каком-то избранном самим Господом… Не ведал он, что аромат этот ученые люди зовут озоном. Озоновые дуновения, летевшие сверху, он считал райским дыханием. Болото с таким обилием ягод и впрямь было для Никиты Ивановича райским образом, светлым прибежищем!
Старик не торопясь начал собирать морошковое тальё. Слишком спелые, исходящие соком медовые ягоды он отправлял в беззубый рот и давил языком, а те, что потверже, кидал в корзину. Они доспеют за день-два и станут такими же медовыми, а вот черники было все еще мало. Дедку как раз черникой и хотелось побаловать Павла, словно с неба свалившегося к нему на болото…
«Убежал с Печоры-то… Что будет с ним? Пусть спит, совсем измаялся… — думал Никита Иванович. — А чем питаться станем? Нету ни хлеба, ни чаю-сахару, оставалась одна соль в мешочке…»
Павел проснулся и уже вылез на волю. Он стоял у порога и жадно вдыхал озоновый воздух, полосой прошедший над берестяной крышей с ее тесаным восьмиконечным крестом.
— А что, дедушко, топор-то каков у тебя? — спросил он подошедшего ближе дедка.
— Топор-то у меня добёр, твой ишшо, да точила нету… Без топора в сузёме и делать нечего… А ты спал бы да спал, рано ведь… Бредил всю ночь, хэва, хэва, кричит, не поймешь, как цыган.
— Хэва — это костный мозг… — усмехнулся Павел, — Мыд — значит оленья либо медвежья печень… А оленью кровь ненцы пьют целыми чашками, еще теплую.
— Кровопивцы! — Дедко перекрестился.
— Да нет, дедушко, хороший народ. Вина только больно много пьют, ежели есть… А так золотой народ. Кабы не оне, сгинул бы я… Зыряна-то те похитрее…
— Кого дома-то видел?
— Одного Серегу… Да еще… — Павел осекся, словно бы поперхнулся. Горечь, затихшая за ночь, снова копилась в душе. «Нет, не скажет он дедку ни слова про Веру Ивановну и про Акима Дымова, ведшего ее под руку! Чего дедка-то впутывать? Не скажет…»
— Васька, брат, в деревне, жениться приехал! Евграф Миронов из тюрьмы выпущен…
— Да ну? Неужто? — обрадовался дедко. — Как уж это его отпустили? А у Василья-то чево, сварьба была?
— Мне-то к народу показываться нельзя. Сразу и загребут. Никого не видал, кроме Сереги. А тот сказывал, что Оксинья с Олешкой бродят по миру… Накормил меня Серега печеной картошкой… Достать бы мне сапоги, хоть неражие! Я бы… Ох, дедушко…
И плечи Павла Рогова, как вчера, затрясло от судорожных рыданий. Он сидел на еловой чурке около порога, слезы текли за ворот давно сопревшей солдатской гимнастерки, подаренной еще Гришкой-хохлом два года назад.
Дедко не останавливал Павла и подумал: «Пусть выплачется. Настрадался мужик». Когда Павел усилием воли остановил тряску, дедко промолвил тихо:
— Ну, а про отца-то? Про Данила-то Семеновича не слыхал ли чево?
Либо про моего Ваньку…
Павел вдавил в мох пятку своей четырехпалой босой ноги… В проколотой пятке начинался жар. Дедко подал ему корзину с морошкой и полез в дверцу, чтобы затопить каменку. Запах горящей бересты слегка успокоил обоих. Павел долго рассказывал дедку про свои приключения: как ехал с Тришкой по морю, как пас с ним оленей. Вспомнил и сам кое-что, потому что многое стало уже забываться. И то, как ушел от Трифона в зырянскую деревню, и то, как напросился косить у справного мужика-зырянина. Подряжался на три дня, а остался на все лето. Выручила сперва баня, потом толчея, которую без запруды построил на быстрой речке. Колесо крутилось от низовой воды. Она двумя пестами толкла овес, истолкла заодно и отчаянную тоску Павла Рогова… В деревне имелась трехклассная школа. Молодой учитель Михаил Степанович, тоже зырянин, показал Павлу физическую карту со всеми реками, подсобил составить маршрут… Павел изучил все реки, включая притоки Печоры и Сухоны, по этим рекам и речкам он медленно продвигался на юг, ночуя в русских селениях. У истоков Печоры ему пришлось временно повернуть на восток. Через тысячу лесных волоков, воруя у редких жителей репу и брюкву, иногда и прося милостыню, он добрался до Уральских предгорий. Он зимовал в трех или четырех лесных поселках. То подряжался рубить дрова, то на хозяйских харчах, на хозяйском топоре, пиле и точиле ставил избяной сруб. Хозяева документов не спрашивали… Топор в руках Павла был самым надежным паспортом. Бог спасал его на милицейских и комиссарских постах. Наедине Павел даже пел иногда «По диким степям». Молиться Данило не приучил. Не однажды приходилось прятаться на деревенских задворках, ночевать в пустых гумнах, в полевых стогах, пока добрался до железной дороги. И вот уже на своей станции остался он без сапог, едва не попал в милицию. Шел в Шибаниху босиком, хорошо, что ночи Петровым постом были светлые…
Дедко, слушая этот рассказ, согласно кивал бородой да поддакивал. Дивился и охал, прицокивал языком… А когда Павел намекнул на измену Веры Ивановны, Никита Иванович произнес твердо:
— Нет, наша Верка не той породы. — И у Павла взыграло сердце… Дедко добавил: — Иди в деревню-то… Как только заживут ноги, так и иди. Принесешь хоть картошки. Да спичек-то не забудь. А сапоги попроси взаймы… у Еграши…
— Нельзя, дедушко, мне к нему показываться!
— Дак товды не надо было и Печору кидать! — повысил голос Никита Иванович. Но тут же смягчился и добавил: — Чево ты думал-то? Ждал, что в Шибанихе тебя встретят хлебом-солью? Про Игнашку с Митькой ты, видно, совсем забыл.
— Не забывал я про них! Думал, как-нибудь… увижу своих и уеду ближе к Уралу. Семейство вытребую…
— То-то и оно, что думаем-то задницей, а не головой.
Дедко достал из-под крыши комок еловой смолы, разорвал рукав своей старой рубахи и подал Павлу:
— На-ко вот, к ноге привяжи… Заживет скоряя… Ежели загноится, смола и жар вытянет.
Павел начал перевязывать проколотые подошвы ног… Он прикидывал, что ему делать дальше. Можно ли хоть день-два прожить на дедковых скудных харчах? Как достать сапоги и при этом никому не попасть на глаза?
IX
Тоня пешком провожала мужа до Ольховицы. За самоваром у Славушка распили на скорую руку поллитра «рыковки». Сидел матрос у распахнутого окошка, вдыхал запах лугов и сквозь слезную поволоку косил взглядом на тесовую крышу отцовского дома. Тесины, прокаленные солнышком, источали марево. По ним бежали струи летнего зноя. По цвету крыша была похожа на серый борт корабля. Скулы твердели, когда Славушко рассказывал о смерти матери. Ясно, четко вспомнился матросу один детский случай. Дело было еще до школы. Забрался однажды через хлев на крышу дома и заплакал, не зная, как слезть обратно. Сухая от зноя крыша оказалась скользкой, холщовые штаны не держали мальчишку. Он съехал до средины, едва удержался, чтобы не сползти дальше. До самых поточных куриц было совсем близко. Он знал, что значит грохнуться с высокой крыши отцовских хором. Сидел Васька в слезах, крепился, наконец взревел от животного страха. Отец издалека услышал рев. Прибежал из сенокосного поля. Лестницу искать было некогда. Первым делом Данило снизу успокоил Ваську, велел не реветь. Вторым делом приказал плевать на ладошки и по очереди мазать слюной голые пятки, что и остановило дальнейшее сползание. Так мальчишка и плевал, мочил слюной и слезами подошвы ног, чтобы усидеть, не сползти и не грохнуться, пока отец не приволок и не поставил самую длинную в Ольховице лестницу. Данило и сам боялся и все приговаривал снизу: «Сиди, батюшко, сиди! Только не шевелись, сиди да плюй на пятки!»