Хаймито Додерер - Избранное
Экипаж завернул в Главную аллею и быстрой рысью поехал поупрямей и гладкой дороге.
События последнего времени, равно как и их непредвиденный исход, доктор Ойген осознавал вполне ясно. Но отягощенная совесть в личной жизни человека — мотор куда более действенный, чем любое осознание. Совесть его уже не была отягощена, во всяком случае по отношению к Рите и ребенку. Неприятное чувство, вызванное тем, что жизнь его распадалась на две половины, как бы стало самостоятельным и, точно призрак, бродило вокруг него. Открытие, однажды сделанное доктором Ойгеном, а именно, что можно вести своего рода двойную жизнь, теперь каким-то непостижимым образом доказывало ему, что начавшийся распад продолжается и уже подводит его к бездне. Короче говоря: целого более не существовало, оно растворилось что-то растворило его, — и каждая отдельная часть делалась все удивительнее; плодотворным такое растворение нельзя было назвать, разве что странным — будь то дом, спальня, кабинет, старуха экономка, профессорская комната в университете или Рита, когда она появлялась; доктор Ойген жил среди плюралистически разваливающихся вещей — между ними, правда, имелись пустые пространства усталости, — и он кое-как между всем этим маневрировал. Его удивление по поводу такого состояния не могло не представляться ему недостойным, тем паче когда он думал о своем почтенном возрасте и пытался на таковой переложить вину за все это. Ужели весь урожай его жизни, последняя его мудрость свелись к тому, что его окружила повседневность, которую он сам вызвал к жизни, вдруг перестав ее понимать.
Конечно, он думал об этом не так отчетливо, не так отчетливо это ощущал.
Человек, постоянно имеющий дело с научной терминологией, в конце концов утрачивает дар речи в общении с самим собой. Он не может больше объяснить то, что хотел бы сказать, и даже его собственное «я» перестает его понимать. Оно требует более грубого языка, изобилующего непонятными для других выражениями, — нечто похожее на детский язык между маленькими сестрами и братьями. Внутренний диалог умер для доктора Ойгена.
Экипаж уже достиг конца большой аллеи, объехал барочный павильон, который высился здесь, и повернул обратно. Меж кронами отдельных, наиболее высоких деревьев Пратера еще догорала вечерняя заря.
* * *Мюнстерер с тех пор, как ему уже не приходилось лежать на животе, с тех пор, как он перестал мечтать о том, чтобы уничтожить все, что его окружало, а, напротив, все здесь находившееся воспринимал как данность, понял наконец преимущество своего положения.
Правда, он в подчинении у консьержки и сам не более как экспонат и все еще нахлебник в грязной кухне. Но все-таки его ждет уже не омерзительная постель в тесноте закутка, а собственная комната.
Вечером он может уйти из троглодитского логова и подняться к себе наверх; посидеть там при свете купленной на собственные деньги свечки. Лампой он не обзаводился.
Он приспосабливался, и это самое главное. Кто умеет приспособиться, тому уютно даже в аду.
Однажды вечером, когда он поднялся наверх, в передней, как когда-то, как испокон веков, горела керосиновая лампа на широкой подставке.
К тому же она еще и пахла, словом, горела тепло, неярко, но вонюче.
Мюнстерер остался стоять в передней и погрузился в раздумье. Ничего лучшего он не мог бы сделать.
Затем он неслышными быстрыми шагами подошел к соседней справа комнате и прислушался. Полная тишина. Передняя плыла в тепловатом чаду лампы. Он медленно нажал ручку и открыл дверь. Комната тоже была освещена маленькой лампой с низко опущенным фитилем, отчего она насквозь пропахла керосином. Мюнстерер пошел налево — там было все то же самое. В глаза ему бросился клеенчатый диван, покрытый белой простыней. Крышка на деревянном умывальнике была открыта. Рядом стояло белое эмалированное ведро.
Констатировав все это, Мюнстерер поспешил обратно на сохранявшуюся за ним территорию. Он зажег свою собственную свечу, зажег еще и сигарету отчего сразу почувствовал себя много лучше, — запер дверь и с удивлением и радостью стал думать о том законченном впечатлении, которое он вынес из передней, а именно, что обострения, присущие данному положению вещей, могут к чему-то привести. Преисполненный благих надежд, он лег в постель и уже не слышал, как ключ тихонько повернулся в замке.
* * *Мюнстереру не суждено было пережить разочарование. Не более чем через неделю после того, как Веверка снова сунула женщин в бывшую квартиру Хвостика — как раков суют в ручей, он получил повестку о призыве на действительную военную службу сроком на три года (годным он был признан уже заранее) и зачислен в императорско-королевский пехотный полк № 84 по венскому и нижнеавстрийскому призывному округу.
Он никогда больше не вернулся в Адамов переулок.
Это мы с торжеством предпосылаем дальнейшему рассказу.
Но и не без задней мысли. Наступит миг, когда госпожу Веверка можно выбросить из романа (и вместе с ней весь Адамов переулок; этот переулок вымер; в известковом свете знойного июльского дня разве он со своими закрытыми, слепо отражающими свет рядами окон не напоминает покинутый термитник? Ни пятнышка зелени поблизости. Надо всем только небо, затянутое кучевыми облаками, которые задерживают летнюю жару, как бы накрывая душный погреб куполообразным колоколом. И разве этот Адамов переулок не был хмурой облачной массой, из которой вынырнул Хвостик, как пенорожденная Афродита. (Гм!) Разве избитая метафора не сворачивает, куда ей вздумается?) Зато консьержку Веверка теперь можно вышвырнуть; тем самым настает миг — но до чего же редкий, до чего краткий! — когда романист уже не привязан к своенравию своих героев и делает с ними что захочет. Тут надо бы вспомнить о прощании, сужденном Фини и Феверль. Но на сей раз не может быть и речи о мягких домашних туфлях! Дозволь же, о читатель, автору, дозволь ему высокое наслаждение наградить эту Веверка сильными пинками, которые выбросят ее вон из книги так, что она с быстротой молнии окажется на горизонте, где лопнет и страшным образом распылится. Нам же совершенно безразлично, что она теперь будет делать с бывшей квартирой Хвостика и договором о найме. Кстати, Мюнстерер и вовсе не заключал такового.
* * *Он не был образцовым солдатом, но вполне подходил для военной службы, тем более в пехоте. Он маршировал легко и упорно, а длина его шагов точно соответствовала уставу (семьдесят пять сантиметров); таким образом, никаких трудностей у него с самого начала в отделении не возникало. Учение в пехоте тогда было менее суровым, чем у конников или саперов.
«84-й полк, индейское племя, разбившее свои вигвамы в Пратере» — так некогда начал Антон Ку (литературный enfant terrible) описание своей годичной службы в этом племени. Она, правда, была нелегка (и во времена Мюнстерера не стала легче), потому ее и осыпали плоскими, пессимистическими шутками, ибо людям, против воли забритым в солдаты, в их вечно подневольном положении, хотелось как-то его разрядить и сделать хотя бы выносимым. Так вот и процветал этот казарменный юмор, высоко ценимый не только в Австрии, ибо он затуманивает нелепую по самой сути атмосферу детской комнаты для взрослых.
Мюнстерер позволил затуманить себе мозги. Чистая постель, отличная пища и много движения на свежем воздухе — он так мало наслаждался раньше! сделали свое дело. Никому ни слова не говоря, он неуклонно придерживался того, что запомнил раз и навсегда, а именно: только обострения, присущие той или иной ситуации, могут привести к положительным результатам. Через два года он уже был капралом. Нет сомнения, что организация всех процессов на почте уже тогда была куда сложнее, чем взводные, ротные или батальонные учения — стрельба, например, или предписания касательно размещения частей, а в случае прироста их численности правила, коими должны руководствоваться квартирьеры или интенданты при выдаче обмундирования. Большего в те времена не требовалось.
Мюнстерер участвовал и в больших маневрах, это уже было нечто вроде кочевой солдатской жизни. Маршировка не угнетала его. Удобная обувь старой армии — не слишком тяжелые походные ботинки на шнурках и легкие удобные башмаки при расквартировании, — а также обшитый мехом, не ерзавший вверх и вниз ранец; такое снаряжение, основанное на старинном опыте, помогало бывалому солдату — рекруты никогда в маневрах не участвовали удовлетворять всем требованиям, не ведая унизительной усталости. Мюнстерер даже сумел в рамках тактического просвещения отличиться в качестве начальника караула и вскоре был представлен к следующему, унтер-офицерскому званию и стал называться — тогда, как и теперь, «взводным».
Нам придется задержать Мюнстерера в момент, когда уже начали созревать плоды его решения. Ему дали понять, что по истечении трех лет действительной службы никто не станет чинить ему препятствии, если он пожелает остаться на сверхсрочной. Здесь подобает вспомнить и об изменении его внешнего вида, каковой не мог не броситься в глаза тем, кто знал его со времен Адамова переулка, — прежде всего лицо и затем уже походка, осанка и цвет кожи. Что касается выражения лица, то оно было точно таким, какое советник суда доктор Ойген Кайбл в свое время наблюдал в бывшей комнате Хвостика.