Александр Генис - Частный случай. Филологическая проза
Иногда на Брайтон заходят американцы. Однажды я встретил в шашлычной пару вудиалленского типа. Молодой человек, видимо начитавшись Достоевского, заказал тарелку икры и стакан водки. Через пятнадцать минут его уже вытаскивали из-за стола. Несчастный бормотал: «Это не ресторан, это — Holocaust!»
Наших, казалось бы, спиртным не удивишь. Но только здесь мне довелось встретить соотечественников, выпивших бутылку «Курвуазье», не слезая с верхнего полка русской парной.
Брайтон умеет поражать и своих. Мне никогда не приходилось видеть в одном месте столько лишенных комплексов евреев. Довлатова они тоже удивляли: «Взгляд уверенный, плечи широкие, задний карман оттопыривается… Короче — еврей на свободе. Зрелище эффектное и весьма убедительное. Некоторых оно даже слегка отпугивает…»
В России евреи не любят высовываться. Отец мой, например, не одобрял Киссинджера, боясь, что евреям еще придется отвечать за внешнюю политику соплеменника. Но на Брайтоне никто ничего не боится и все говорят, что думают. Как-то мы познакомились тут с невысоким человеком, у которого вместо зубов был лишай через щеку. Осведомившись о роде наших занятий, он схватился за лысую голову, причитая: «Ой, что вы делаете! Амегика любит сильных».
2
На Брайтоне, как я уже говорил, все свое. В том числе и поэт Бродский. Зовут его, правда, не Иосиф. Впрочем, больше тут любят не стихи, а песни. Особенно одну, с припевом «Небоскребы, небоскребы, а я маленький такой». Сочинил ее Вилли Токарев. С тех пор как его таксистская муза пересекла океан, не замочив подола, он стал говорить, что до него в эмиграции поэтов не было.
Это не совсем так. Поэтом третьей волны был Наум Сагаловский. Открыл его Довлатов и гордился им больше, чем всеми своими сотрудниками, вместе взятыми. «Двадцать лет я проработал редактором, — писал Сергей, — Сагаловский — единственная награда за мои труды». Довлатов любовно защищал Сагаловского от упреков в штукарстве и антисемитизме: «Умение шутить, даже зло, издевательски шутить в собственный адрес — прекраснейшая, благороднейшая черта неистребимого еврейства. Спрашивается, кто придумал еврейские анекдоты? Вот именно…»
Знавшего толк в ловком искусстве репризы Сергея не отталкивал, а притягивал эстрадный характер стихов Сагаловского. «Если бы в эмиграции, — писал он ему, — существовал культурный и пристойный музыкальный коллектив, не кабацкий, а эстрадный, то из нескольких твоих стихотворений можно было бы сделать хорошие песни».
Однажды Довлатов это доказал. После того как Сергей выпустил вместе с Бахчаняном и Сагаловским эксцентрическую, по его выражению, книгу «Демарш энтузиастов», в Нью-Йорке состоялась встреча авторов с читателями. Вел ее, естественно, Довлатов. Представив сидящих по разные стороны от него соавторов, Сергей задумчиво огляделся и заметил, что сцена напоминает ему Голгофу. Затем он немного поговорил о народности поэзии Сагаловского, а потом неожиданно для всех спел положенное им на музыку стихотворение, которое Наум посвятил Бахчаняну:
Закажу натюрморт,
чтоб глядел на меня со стены,
чтобы радовал глаз,
чтобы свет появился в квартире.
Нарисуй мне, художник,
четыреста грамм ветчины,
малосольных огурчиков,
нежинских, штуки четыре.
Случайно попав в «Новый американец», Сагаловский стал там любимцем. Он обладал редким и забытым талантом куплетиста, мгновенно откликающегося на мелкие события эмигрантского мирка. Сергей чрезвычайно ценил это качество. Он писал Сагаловскому: «Без тебя в литературе не хватало бы очень существенной ноты. Представь себе какую-нибудь „Хованщину“ без ноты ля».
Виртуоз домашней лиры, Сагаловский лучше всего писал пародийные альбомные стихи, рассчитанные на внутреннее потребление:
Эти Н. Американцы —
им поэт — что жир с гуся —
издеваются, засранцы,
поливают всех и вся!..
А живут они богато,
пусть не жалобят народ!
Вон — писатель С. Довлатов
третью книгу издает.
Ест на праздничной посуде,
пьет «Смирновку», курит «Кент»
и халтурит в «Ундервуде» —
как-никак, а лишний цент.
Эти — как их? — Вайль и Генис, —
я их, правда, не читал, —
это ж просто Маркс и Энгельс!
Тоже ищут капитал!..
Конечно, все это напоминает студенческую стенгазету, но именно ее и не хватало нашей изнывающей от официоза эмиграции, чьей беззаботной и беспартийной фракцией стали мы. «Новый американец» оказался последним коммунистическим субботником. «Свободный труд свободно собравшихся людей» позволял нам обменивать долги на надежды. «Положение все еще трудное, — писал Сергей, — но оно — окончательно перспективное. Хотя Вайль четыре месяца не платил за квартиру, а Шарымова питается только в гостях». Нужда не мешала всем так упиваться собой и работой, что наш энтузиазм заражал окружающих. Довлатов считал это время лучшим в своей жизни.
В Америке эмигрантам больше всего не хватало общения. Наша незатейливая газета отчасти его заменяла. Она подкупала фамильярностью тона, объединяющего Третью волну в одну компанию. Все, что здесь происходило, казалось делом сугубо частным. В первую очередь — литература. Что и неудивительно — всех эмигрантских писателей можно было позвать на одну свадьбу. Читателей, впрочем, тоже, но тогда свадьба оказалась бы грузинской.
Попав в такие условия, литература вернулась к тому, с чего начиналась, — непрофессиональное, приватное занятие. Напечатанные крохотными тиражами книги писались для своих — и друзей, и врагов.
Ненадолго отделавшись от ответственности, литература вздохнула с облегчением. Сэлинджер советовал художникам использовать коричневую оберточную бумагу: «Многие серьезные мастера писали на ней, особенно когда у них не было какого-нибудь серьезного замысла».
3
Издав «Компромисс», Сергей напечатал на задней обложке отрывок из нашей статьи, который начинался словами: «Довлатов — как червонец: всем нравится». На что Сагаловский немедленно откликнулся «Прейскурантом», подводящим сальдо эмигрантской литературы. В стихах, написанных в излюбленном тогда жанре дружеской пикировки, есть и про нас:
…и никуда не денешься,
и вертится земля…
Забыли Вайля с Генисом:
за пару — три рубля.
Они, к несчастью, критики
и у меня — в цене,
но, хоть слезами вытеки,
не пишут обо мне.
Я с музами игривыми
валяю дурака
и где-то на двугривенный
еще тяну пока…
Первый сборник Сагаловского — «Витязь в еврейской шкуре» — вышел в специально придуманном для этой затеи издательстве Dovlatov’s Publishing. Надписывая мне книгу, Наум аккуратно вывел: «Двугривенный — полуторарублевому».
Как водится, Сагаловский разительно отличался от собственных стихов. Вежливый, глубоко порядочный киевский инженер с оперным баритоном, он придумал себе маску ранимого наглеца. Стихотворные фельетоны Сагаловский писал от лица «русского поэта еврейской национальности» Мотла Лещинера. Этого практичного лирика с непобедимым чувством здравого смысла трудно было не узнать в брайтонской толпе:
Вчера мой внук по имени Давид
пришел со школы, съел стакан сметаны,
утерся рукавом и говорит,
что он произошел от обезьяны.
Я говорю: «Дурак ты или псих?
Сиди и полировку не царапай!
Не знаю, как и что насчет других,
но ты произошел от мамы с папой».
Герой Сагаловского, обуреваемый мечтой занять в Новом Свете место, которого и в Старом-то не было, представлял эмигрантскую версию маленького человека, неизвестно зачем перебравшегося в просторную Америку из малогабаритной, но родной квартиры:
Метраж у нас был очень мал,
я рос у самого порога,
меня обрезали немного,
чтоб меньше места занимал.
Живя в Чикаго, Сагаловский Брайтона не любил и не стеснялся ему об этом говорить прямо. Так, в ответ на нашу статью о сходстве Брайтона с бабелевской Одессой пришел анонимный отклик, автора которого отгадать было, впрочем, нетрудно:
Мне говорят, кусок Одессы,
ах, тетя Хая, ах, Привоз!
Но Брайтон-Бич не стоит мессы,
ни слова доброго, ни слез.
Он вас унизил и ограбил,
и не бросайте громкий клич,
что нужен, дескать, новый Бабель,
дабы воспел ваш Брайтон-Бич.
Воздастся вам — где дайм, где никель!
Я лично думаю одно —
не Бабель нужен, а Деникин!
Ну, в крайнем случае — Махно…
4