Анатолий Тосс - Американская история
Я искренне если и не полюбила своих подопечных, то привязалась к ним, стараясь принимать их беды как беды близких людей. Мне это удавалось, может быть, потому, что у меня особенно близких людей, кроме Марка, не было. К тому же Марк скорее сам заботился обо мне, и ему не требовалась чужая забота, во всяком случае внешняя. А может быть, это просто зарождался профессионализм, как я его сейчас понимаю, впрочем, какая разница.
Мои милые пациенты, по-видимому, чувствовали исходящее от меня тепло и отвечали такой же искренней взаимностью.
Рядом с домом Марка находился магазин-пекарня, который специализировался на пирожных, тортах и прочих кремовосладких вкусностях. Однажды я зашла к хозяину и, объяснив, где работаю, спросила, не могут ли они в качестве помощи раз в неделю бесплатно давать либо торт, либо чего у них там останется, все равно, нераспроданного, чтобы я тем же вечером могла отвезти сладкое моим, и без того ждущим меня, подопечным. Хозяин с радостью, казалось даже неподдельной, согласился.
Когда Марк увидел торт — я заскочила домой перед отъездом на работу— и, попытавшись отрезать кусок, нарвался на мой запрет и выслушал объяснения, он посмотрел на меня с детским искренним непониманием, которое всегда возникало у него, когда он встречался с чем-то, что не мог предвидеть и о чем не смог догадаться сам.
— Ты сама это придумала? — спросил он, и в голосе его присутствовало все то же нескрываемое удивление.
— Конечно, сама, — ответила я агрессивно, обидевшись и на форму вопроса и особенно на искренность его удивления. — Ты считаешь, что я ни на что не способна?
— Что ты, малыш, я совсем так не считаю. Но это... — он запнулся, — это совершенно гениально. Ты даже не знаешь, насколько гениально.
Мне опять не понравились его слова.
— Ты полагаешь, будто я не могу понять далее то, что сама придумала. А вот ты, конечно же, можешь понять все.
— Да нет, — вновь спохватился Марк, — не в том дело. Ты ведь идею с тортом нигде не заимствовала, а значит, она — не просто проявление твоего человеческого участия, а участия творческого, нестандартного, вот что важно. Мне бы ничего подобного даже в голову не пришло.
Я видела, что он не только удивлен, он просто в восторге от моего поступка, и поэтому скорее по инерции добавила напоследок:
— Почему все надо по полочкам разбирать?
— Ну вот, — сказал Марк, по-прежнему радостно улыбаясь, — еще назови меня занудой.
— Ну а кто же ты, как не зануда?
Я подошла к нему вплотную. На самом деле мне было очень даже приятно, что он оценил мое действительно искреннее движение души.
Особенно доверительными у меня сложились отношения с Мэрианн, одной из моих пациенток, — худенькой девушкой, почти девочкой, лет восемнадцати-двадцати. Она как-то особенно прониклась ко мне, возможно, оттого, что я не была похожа на других воспитательниц с многолетним стажем и не привыкла еще подходить к своим подопечным исключительно как к объектам для наблюдения и лечения. Впрочем, я не привыкла к этому до сих пор, и дай Бог, никогда не привыкну.
Я была почти ее ровесницей, старше на каких-нибудь четыре-пять лет, но в ее неразвившемся сознании я была умудренной обитательницей недоступного ей здорового мира, познавшей все его чудесные секреты и коварные хитрости. Каждый вечер, после того как я заканчивала проверять, правильно ли мои пациенты приняли лекарства, все ли убрано, приготовлено и сделано на завтра, и спускалась к себе в подвал, где был оборудован кабинет и где на диване можно было прикорнуть, Мэрианн спускалась ко мне и просиживала не меньше часа, пока я не проявляла жесткость и не отправляла ее спать.
Только после ее ухода я могла взяться за учебник, прихваченный с собой, или сесть за компьютер, стоящий там же в кабинете, если надо было писать очередной отчет для завтрашнего семинара. В те же часы, когда Мэрианн доверчиво рассказывала мне о своих нехитрых проблемах, переживаниях и сомнениях, я словно дотрагивалась до хрупкой наивности потревоженной нездоровьем души. Казалось, будто у меня на ладони лежит подрагивающее, лишенное кожи тельце, которое само доверило себя мне и которое полностью принадлежит моей либо доброй, либо злой, либо безразличной власти. Из истории болезни я знала, что Мэрианн страдает тяжелой депрессией, проявляющейся неожиданно, но регулярно, и что она в такие минуты склонна к суициду, однако правильно подобранные лекарства уже три года поддерживали в ней хрупкий баланс между здоровой реальностью и реальностью болезненной.
Прошло почти два года, как я начала здесь работать, когда Мэрианн сообщила мне, что влюблена, что она встречается с мужчиной и хочет от него ребенка, и все другие слова, которые в таких случаях говорят молоденькие девушки. В устах Мэрианн ее признание звучало и трогательно, и радостно — вот ведь, больной человек, а тоже живет полноценной жизнью. Но в то лее время мне стало жутко, когда я подумала, что любовные отношения, тем более сложности первой любви, и для здорового человека чреватые стрессом и, как правило, драматичные, с часто печальной развязкой, — легко могут вывести ее из и без того зыбкого равновесия.
Я не знала, что делать, сама я ничего предпринять не могла и даже не имела права, и поэтому, кроме наставлений доброй тети, типа; «Будь осторожна, будь разумна», у меня в запасе ничего не имелось. Я также не была уверена, должна ли я сообщать об этой истории врачам, конечно, они скорее всего смогут что-нибудь сделать, думала я, например, изолируют Мэрианн от источника опасности, чтобы уменьшить риск. Но тогда она, конечно, догадается, откуда исходит информация, и моя бдительность наверняка подорвет ее представление о порядочности здорового мира и моей порядочности в частности.
К тому же юношеская закалка коммунистической моралью породила у меня отрицательное отношение к передаче любой информации властям, как к порочной идее в целом, независимо от ее целей и мотивов. В то же время я искренне боялась, как бы с девочкой чего не случилось, понимая, что, если случится, я ни себе самой, ни моим вывернутым принципам этого никогда не прощу.
Именно боязнь, прежде всего за себя, заставила меня все же посоветоваться с Марком, и он, не обремененный исторической борьбой большевистской и общечеловеческой моралей, а скорее задавленный привычкой делать дело профессионально, не задумываясь, даже не посоветовал, а просто настоял, чтобы я сообщила по инстанции. Я привычно послушалась его и, облегчив свою совесть тем, что в этой стране именно так и полагается, в следующее дежурство натюкала на компьютере записку для дежурного врача.
Тем не менее, к моему удивлению, ничего не произошло. Вообще ничего. Лишь дня через четыре мне перезвонил врач, расспросил, в чем дело (впрочем, не так чтобы очень уж подробно), и, перебив под конец, сначала поблагодарил за бдительность, а потом сказал, что не видит, чем может помочь.
— То, что девочка столкнулась с жизнью, — проговорил он, — еще не повод ее от этой жизни изолировать, к тому же сама изоляция может негативно повлиять на ее психику. Будем надеяться, — добавил он, — что лекарства помогут, а больше я, по-видимому, ничем быть полезным не могу, — и, после паузы ободряюще заключив: — Ну и вы там наблюдайте пристально, — еще раз поблагодарил меня за усердие.
Не дело это в Америке — спорить с врачами, они — боги олимпийские, восседающие в заоблачном недосягании и заведующие людским здоровьем. И заслужили они свои божественные седалища в лучшем случае двенадцатью годами зубрежки и бессонными ночами практикантских дежурств. И ты, ползающая там, внизу, со своим хилым, если не сейчас, то в будущем здоровьем, не могущая отличить гистологии от глистологии, — кто ты такая, чтобы вдаваться перед ними в рассуждения?
Но я опять же в связи со своим негативистским воспитанием не очень-то приучена к субординации и до сих пор не могу выговорить словосочетание «Слушаюсь, сэр», как раньше на военной кафедре с трудом выговаривала «Слушаюсь, товарищ подполковник». Поэтому я не то чтобы заспорила, а скорее взмолилась: Может быть, к ней какого-нибудь психотерапевта направить?
На что доктор, задумавшись не то над предложением, не то над моей дерзостью, вдруг неожиданно легко согласился: мол, хорошо, мы пришлем психотерапевта, и, поинтересовавшись, когда у меня следующее дежурство, назначил время.
Однако любовные драмы развиваются независимо от записей в календарях врачей. На следующий день, уже после одиннадцати вечера, мне позвонила одна из моих сменщиц, дежурившая этой ночью, и дрожащим от волнения голосом сообщила, что Мэрианн только что привели в полуобморочном состоянии, что ее нашли сидящей где-то на лавочке, уже всю в крови, старательно режущей себе вены на сгибах рук грязным осколком от бутылки. Она так и сказала: «грязным осколком», как будто, если бы это был стерильный осколок, ситуация была бы другой. Тем не менее именно то, что осколок был грязный, придало всей картине в моем воображении особенно живой вид, и я представила мою Мэрианн, сидящей на ночной пустынной скамейке и пилящей именно грязным, с кусками присохшей земли, но уже окровавленным бутылочным осколком свою руку на сгибе локтя.