Ольга Славникова - Стрекоза, увеличенная до размеров собаки
На мотоцикле, на переднем его раскаленном крыле, была такая сморщенная вмятина, Софья Андреевна заметила ее, когда залезала в коляску,– и теперь, немного сдвинув заскорузлый кусок дерматина, она увидела на месте вмятины следы работы, металлический закрашенный волдырь. Вмятина была единственным, о чем она насмелилась спросить Ивана, когда он забирал ее от правления (все получилось само собой, ей надо было поставить печати, ему – купить на бригадную получку сумку водки),– его ответ отнесло за спины рванувшимся ветром, поэтому Софья Андреевна и теперь не знала, какой удар пометил этот вырытый из прошлого холодный мотоцикл.
Все было странно в этом гараже: молоко под верстаком казалось зеленоватым, будто отравленным; полотенце на шее Софьи Андреевны явственно пахло сладковатой гарью сожженных книг про неприличную любовь. Иван по-прежнему стоял, всем телом навалясь на отвернувшийся руль, и иногда вороватым легчайшим касанием трогал руку Софьи Андреевны, державшуюся за скобу коляски; но стоило ей перехватиться подальше на сантиметр, и он уже не смел тянуться к ее разбухшей от напряжения руке – обтянутой растресканным глянцем лапе сорокалетней женщины. Любое движение Софьи Андреевны, выходившее нечаянным и резким от ломящей тело тесноты, вызывало на юном лице Ивана страдальческую гримасу, точно он хотел, чтобы Софья Андреевна совершенно замерла перед ним, как пассивное и безопасное изображение на фотографии. Он говорил и говорил бубнящим насморочным голоском, со всхлипами глотая множество слов: все про тот же двенадцатый склад, заставленный до потолка всевозможными тяжестями, которые Иван, как грузчик, едва в состоянии перетаскивать, в то время как другие воруют эти тяжести с такой невероятной легкостью, точно это пух. Теперь Иван несомненно жаловался, из его повествования пропали геройские нотки, заметные за столом, вся его фигура выражала беспомощное недоумение. В сущности, он пытался рассказать жене всю свою жизнь без нее и честно повторял, что случалось в ней ежедневно, перечислял однообразные обиды, бессознательно загибая пальцы,– Софья Андреевна, глядя на получавшиеся при счете слабые пустые кулаки, с горечью думала, что следовало бы просто назвать неизвестное обоим число по отдельности прожитых дней, что установление этого числа – единственное, чем они могли бы сейчас заняться вдвоем, последнее, что осталось у них одинаковым.
Сказать по правде, Софья Андреевна и теперь, как всегда, не верила, что Иван, не знающий обязанностей и хмельным мотыльком порхающий по стране, действительно нуждается в сочувствии. Страдание означало правоту и сбережения в небесной кассе, но Иван был кругом не прав и страшно расточителен, он пьянствовал, вступал в беспорядочные связи с женщинами, стало быть, его жизнь представляла собой сплошное удовольствие и праздник, из-за своей беспрерывности буквально тонущий в отбросах, подобно его родному городу-пустырю, где бесконечно справляется Первомай и давит на землю растущая выше заборов двугорбая свалка. И за все свои кутежи Иван был должен Софье Андреевне: одних только денег, что он не выплатил на дочь, хватило бы на покупку автомобиля. Этот автомобиль, хоть и не существовал физически, все-таки в каком-то смысле имелся в жизни Ивана, как и другие хорошие вещи, не заработанные им для законной семьи. Софье Андреевне всегда представлялось, что на самом деле Иван богат, и здесь она поняла, из чего состоит его отвратительное богатство: мусор, неисчислимый, пропотевший собственным гнилостным потом, который из-за беззаконий Ивана не принимает земля, который может только расти, поднимая владельца до самого неба.
То были мысли ненависти, фантазии ненависти. Однако Иван стоял перед Софьей Андреевной такой молоденький, будто она никогда не ненавидела его, а только любила. Этот застенчивый и радостный румянец свежевыбритой щеки, эти большие руки, высоко и туго стянутые манжетами на свернутых пуговках,– будто никогда ее обида не разрушала Ивана вместе со всем, что помнила она на нем и по связи с ним: вероятно, ненавистью объяснялись трещины сразу через несколько предметов в ее собственном жилье, теперь, вероятно, заросшие. Сейчас постаревшая Софья Андреевна ощущала себя рядом с юным сияющим мужем будто в жухлых перчатках и маске. А может, подумала она, и он видит ее сейчас такой, какой она была тринадцать лет назад в деревне, какой ее показывал, вспыхнув на солнце, толстый зеркальный клин, стоявший у нее на тумбочке в отгороженном закутке буйной девчачьей спальни,– взятый в обе руки, он своей неверной тяжестью, гуляющей от угла к углу, словно не давал ничего поправлять в отраженном облике, казавшемся ему совершенным. Перед тем как бежать к правлению, Софья Андреевна едва не разбила его: никак не могла установить в руках. Переполненное зеркало разыгралось, удержать на нем свое лицо было не легче, чем яблочко на тарелочке или шарик в игрушке-лабиринте, так что Софья Андреевна, забираясь в коляску, понятия не имела, как она выглядит и даже какие набросила бусы из тех, что накупила, словно впервые увидав украшения, из холодной и затхлой витрины сельпо.
глава 12
По лицу Ивана она не могла прочесть свою судьбу. Укрепившись в седле будто каменный, он гнал мотоцикл так, что встречные машины, помаячив вдалеке подобно стрелке на спидометре, внезапно прыгали вперед, обдавали перегретым жужжанием и словно взлетали за спиной, оставляя по себе пустое эхо мотора. Солнечная веснушчатая тропинка, как ребенок взрослого, сопровождавшая шоссе, все хотела перейти полотно, но, едва приблизившись, шарахалась из-под колес обратно в рощу, где берёзы, перебегая и прячась друг за дружку, блестели и смеялись, буквально заливались смехом на порывистом, чего-то ищущем ветру. В плотном воздухе туго рвались насекомые, шмякались о стеклянный водительский щиток, превращаясь в зеленые, быстро засыхающие кляксы. Мелкая жгучая мошка попала Софье Андреевне в глаз. Не выдержав, она замахала Ивану, чтобы он остановился,– и в неожиданной тишине, с осторожным переплеском листьев над головой и мощным шорохом летающих стрекоз, пока виноватая Софья Андреевна обводила уголком платка налившийся глаз, Иван нетерпеливо пинал колесо, двумя пятернями зачесывая волосы со лба, и во всем его беспокойном облике была какая-то самолюбивая, обидчивая решимость.
Тем временем до предела сгустившийся зной словно прошибло холодным потом. Дрожь прошла по листам, внезапно утратившим блеск и ставшим с изнанки белее бумаги. После остановки поехали гораздо медленнее, хотя теперь-то и следовало спешить: темно-синяя туча с известковой накипью по краям, издалека беззвучно посвечивая, наплывала на небосвод. Солнечный свет сделался как электрический, ветер то пропадал, то внезапным полным порывом проходил по березняку, и роща замирала, задохнувшись. Сердце у Софьи Андреевны прыгало, ей казалось, что она не чувствует ничего, кроме этих неровных ударов. Вдалеке, в ложбине, вбирающей шоссе, уже показались городские бетонные башни, они тоже посверкивали мелкими острыми вспышками закрываемых окон, желтый маленький автобус, неестественно выгибаясь, заворачивал на кольце.
Но вместо того, чтобы устремиться туда, Иван еще убавил газ и валко съехал на боковую дорогу, в поднявшуюся облаком белесую взвесь. Щебенка, прыгая, заколотила о дно коляски, и одновременно первые капли, тяжелые и холодные, шлепнулись на склоненную шею Софьи Андреевны, пушистыми шариками свернулись в пыли, от которой пресно запахло размятым аспирином. Сначала Софья Андреевна подумала, что так короче проехать, следом мелькнула мысль, что Иван везет ее к себе,– а потом она уже не думала ничего и ощущала только сладкую беспомощность, качаясь вместе с мотоциклом в колеях и почти не отклоняя лица от мажущих водой черемуховых веток. Что-то должно было произойти – и вот оно происходило, теряя всякую связь с реальностью. Мотоцикл, уже разрисованный по пыли в крупный горох, торопливо и неряшливо густевший, въехал в какой-то обширный двор, покрытый, будто войлоком, разъезженным навозом и обведенный длинными постройками хозяйственного вида под насупленными крышами. Между ними, уравненный и даже явно используемый менее прочих, ютился запаршивевший дом с наивными колоннами, похожими на кухонные скалки, с травой и фанерой в окнах,– огрызки подобной же колоннады торчали прямо посреди двора, и возле них беспокойно бродили, вороша веревками в крапиве, две тонконогие бокастые козы. Наверху оглушительно треснуло, все вокруг осветилось дважды – пополам и пополам,– и впереди возникли, словно пытаясь вырасти еще в трепетании молнии, распахнутые ворота амбара или сарая, не меньше, чем в два человеческих роста. Мотоцикл нырнул в темноту.
Некоторое время, заглушив мотор, Иван недвижно горбился в седле. Его лицо было мокро и бледно от воды, по напряженному лбу, шевелясь, сползали капли. Снаружи сыпануло, притихло, налетело опять, с поперечины порот побежали, перекручиваясь, перекидываясь, хлестко стравливая петли, водяные толстые жгуты. Вокруг, насколько можно было разглядеть, темнели низкие растоптанные кучи старого сена, пахнувшего лежалой чайной заваркой. В углу, с прислоненными к ней лопатами, не достигаемая молниями, белела собственной белизной небольшая Венера, изрядно побитая. Старый, нежно закопченный от времени мрамор был на грубых сколах как наждак; на губы и соски богини кто-то посадил по ягоде масляной киновари, а в низу живота прямо по драпировкам намазал черный треугольник, каким мальчишки на военных рисунках изображают взрывы: то была безрукая Венера с одной из самых тайных открыток Катерины Ивановны, до начала жизни которой оставалось каких-то полчаса.