Захар Прилепин - Дорога в декабре
И на душе такая сухость, такая тоска, и подташнивает немного.
А мулатку помню, как будто жил с ней, как будто она была совсем близкой и никогда не сердила меня.
Упираясь лбом в теплеющее стекло, я всё зазывал ее к себе сейчас, чтобы навестила, обрадовала, но она не давалась, отворачивалась. Я настигал, чтобы в эти ее глаза голубые заглянуть, но мелькнула щека, на щеке сыпь какая-то, неприятно стало.
…еще была другая страсть, вспомнил, да, — к этой, с рыжиной…
В фильмах подобного рода интереснее всего не сам животный скок, а вот то, что порой бывает перед финальными титрами, — когда вдруг выясняется, что всё это снимали в студии, на камеру, и куча ненужного народа бродила вокруг, пока розовое тело на каблуках примеривали к себе один, другой, а то и сразу три крепковыйных типа.
И вот эта с рыжиной отработала целый фильм одна, старалась, то вниз головой висела, то вверх ногами, еще у нее такие узкие бедра — от этого и в бедрах всё кажется узким, и возникало почти биологическое любопытство: как же эти буйночреслые разноцветные, то белые, то черные, нелюди не разорвали ее на две части.
Но потом фильма завершилась, и под титры началось самое главное: пузатый и притомившийся оператор пьет водичку, рыжая утирает лицо полотенцем, оператор раз — и поливает на нее из мятого пластикового стаканчика, а она смеется и рот раскрыла — ловит воду. Язык ее видно… Он такой горячий, наверное, этот язык сейчас, пахучий, столько на нем намешано рас, сколько всякого вкуса — и вот льют на него водой.
Потом кадры бегом возвращаются к одной из сцен фильмы, и теперь видно, как обычный разнорабочий устанавливает нужный свет, а рыжая в это время уже висит на какой-то обезьяне с кроличьими глазами, обнимает его за плечи тонкой рукой и за жирное ухо покусывает. И эта обезьяна то снимет с себя ее, буквально держа в ладонях — она ж легкая! — то опять наденет, то снимет, то наденет — и то так наденет, то эдак. Рыжей без разницы, у нее как сливочным маслом всё повсюду залито, и как ни примерь ее — ей всё хорошо, всё радостно, разъятая плоть слипаться не успевает. И тут, говорю, работают со светом как раз, и скучный тип держит какую-то специальную картонку, чтоб не отсвечивало от окна или еще откуда.
Да?
Мозг взрывается от ужаса! белые звезды гаснут! рушится об голову, как бетонная витрина, кромешная тьма! истекает сливочное масло! — а он с картонкой ловит блик, и у него чешется нога, а почесать некогда.
…но и эта рыжая, сколько я ее ни вызывал, ничего не хотела делать, я из последних сил цеплялся за ее космы, руки выкручивал, не отпускал, потом заметил вдруг, что у нее веснушчатые плечи, и так муторно стало.
Я резко убрал голову от поручня, о который упирался, — висок нудно ныл.
Помню, было мне семь лет, и встреченный на улице Гарик, который чики-брики-таранте, зазвал меня:
— Пойдем покажу чего.
Его «чего» ничего хорошего не обещало, от этого было еще интереснее.
Влезли в кусты, Гарик вытолкнул меня вперед, я увидел мертвую свинью, кажется, она была без головы, я не успел рассмотреть — сразу отвернулся. На свинье, на ее теле, на боку почти ровным кругом, густой нашлепкой копошились несколько сотен опарышей. Они шевелились непрестанно, и это их шевеленье…
…нет, я не могу даже сказать.
Я, да, отвернулся и поспешил под смех Гарика обратно из кустов, еле сдерживая рвоту.
Эти опарыши — их трение — я только и вижу в последние годы, когда воровато смотрю в мельтешащий экран.
Отвратительные немки, говорящие на своем отвратительном языке. На нем только алгебру можно преподавать в школе для недоразвитых.
Белесые скандинавки, с припухшими где надо и не надо телами, бестолковые, словно не знают, что с ними делают, зачем, но и не удивляются этому — ну делают и делают, мало ли что.
Латиноамериканки, которые каждый раз норовят превратиться в трансвеститов и испортить настроение на весь уикенд.
Польки — какие-то всё время неумытые, будто их нашли на вокзале. И развороченные так, словно каждая спала не с мужчиной, а с юности жила с оглоблей и любила ее.
Японки, играющие в одну и ту же игру, — каждая тупит взор, как будто ничего этого не видела никогда, и тут вдруг появляются сорок бодрых самураев и быстро удивляют ее сорок раз подряд прямо на лицо.
Наши, с их кисломолочными телами, не знавшими солнца, с их мерзейшей претензией на душевность, которая разъедает любой разврат.
И речь у нас еще хуже, чем у немцев. «О, какой у тебя член». Член у меня? Сука, у меня пулемет Калашникова модернизированный, сейчас я башку тебе расшибу. Беги отсюда быстро, считаю до тринадцати. Нет, до семи, а то убежишь.
«Твари все, — шептал я, пробираясь к выходу, сделав девять полных кругов. — Твари!» Хотя сам уже знал, куда шел, к кому.
Тут недалеко.
Надеюсь, она все-таки не сменила место работы. Сейчас выскажу ей всё.
Побродил по вокзальной площади, пряча глаза от полицаев, но они это сразу секут, меня дважды останавливали, сверяли паспорт с недовольной и одновременно слегка подобострастной личиной, у личины всё еще ныл и ныл висок. На третий раз по бугристому лбу я узнал знакомого прапора, который… ну, тогда с Оксаной помог.
— Старшой, а Оксана работает, не знаете? — вежливо поинтересовался я, получая паспорт назад.
— Какая Оксана? — спросил он, тряхнув почти бордовыми щеками.
— Здесь работала. Девушка, — я кивнул головой в ту сторону, где встретился с ней впервые.
— Я тебе что, сутенер? — злобно ответил он. Один его напарник ухмыльнулся, другой смотрел на меня так, словно собирался повалить на асфальт и забить ногами насмерть.
— Нет, — ответил я, подумав.
— Нет, блядь, — передразнил старшой и пошел.
Тот, что хотел меня забить ногами, еще некоторое время стоял рядом со мной, у него подрагивало то одно веко, то второе.
— Ее убили, — обернувшись, сказал старшой громко.
Я обошел этого, с неврозом, и догнал старшого.
— Кто? — спросил я, пытаясь взять его за рукав, но при этом к рукаву не прикасаясь, потому что помнил, что нельзя.
— А чего? — спросил он таким тоном, которым мог бы сказать, например: «…Ты козлиный помет!»; но наши постовые всегда разговаривают только так, и я не удивился.
Я облизнулся и не нашел никаких слов во рту.
— Как про жену спрашиваешь, — хмыкнул он. — Ее сутенеры мочканули. На квартире тут неподалеку.
— За что? — шепотом спросил я.
— Загрубила им чё-то. Моя смена их задержала, черножопых. По горячим следам, — сказал он, и в его голосе послышалось удовлетворение. — Иди другой вставь, — посоветовал он.