Летний свет, а затем наступает ночь - Стефанссон Йон Кальман
ЭЛИСАБЕТ. Не надо воспринимать меня всерьез.
МАТТИАС. Что ты имеешь в виду?
Элисабет улыбнулась, она это делает нечасто, как мы сейчас понимаем, она улыбнулась, ее красные, немного полные губы разомкнулись, и Маттиас увидел ряд белых зубов, щербинку между передними зубами, два нижних неровные, они наклонились друг к другу, словно ища поддержки. Иногда я что-то говорю, только чтобы шли дни, или чтобы их изменить, что-то сдвинуть, до чего-то достучаться, удивить людей бесшабашными заявлениями, встряхнуть сонный покой над нами и повсюду вокруг, но сейчас я иду домой. А ты поговори с парнями, они будут рады тебя видеть, до смерти рады освободиться от ответственности, и дай мне знать, если наткнешься на привидения, это было бы большим облегчением, мы бы убедились в существовании жизни после смерти, и тогда бы осталось только выяснить, какая она, однако, вероятно, лучше знать о ней как можно меньше.
Маттиас посмотрел на Элисабет, явно сомневаясь, покосился в сторону прилавка, там виднелись две головы, четыре уха, быстро провел по усам, словно задыхаясь, глотнул воздух ртом, затем произнес быстро и тихо: ты ведь знаешь, что я уехал прежде всего из-за тебя? Элисабет ничего не говорила, только смотрела, но какими глазами. Он снова направил взгляд в сторону прилавка. Вероятно, собирался найти нечто большее, чем ты, вообразил себе, что тогда будет легче вернуться — к тебе, я имею в виду. И? И что? Нашел? Нет. Но тем не менее вернулся. Маттиас поднял руки, словно сдаваясь. Она долго смотрела на него, затем сказала, немного понизив голос: у меня есть длинный красный шелковый халат, он тонкий и вполне прозрачный, демонстрирует, но кое-что скрывает, будоража воображение, я буду в нем и больше ни в чем. Элисабет подошла к двери, открыла ее, вышла в прохладный февральский день: начинало темнеть, воздух как будто сгущался; Маттиас шел за ней, она пересекла парковку и направилась домой, он смотрел ей вслед. Бранд и Фьола встали, ты это слышал, спросила она, еще бы, Бранду с трудом удавалось стоять спокойно, она собирается обнажиться! И не скрывает этого, пробормотала Фьола, почувствовав на себе его взгляд, она посмотрела вниз. Затем тряхнула головой, эти сестры всегда были с приветом, и неудивительно, они так и не выросли. Бранд глотнул, лицо раскраснелось, лысина порозовела, он погладил себя по затылку, почесал шею и задумчиво, смущаясь, произнес: раздетые женщины такие красивые. Фьола удивленно посмотрела на него, и Бранд в смущении добавил: наверное, в мире нет ничего прекраснее! Фьола молча пошла убирать столик после Элисабет и Маттиаса, к заправочной колонке подъехала машина, Бранд быстро направился к двери, взялся за ручку, ему нужно было выйти на улицу, чтобы остыть, щеки неприятно горели, но как только он открыл, донесся голос Фьолы: тебе придется сегодня довольствоваться топливными баками, дорогой.
По пути на склад Маттиас немного постоял у окна кооперативного общества, разглядывая три открытки, он улыбался сам себе, наверное, вспомнил, где их купил и где нацарапал на обратной стороне несколько слов, затем пошел дальше, посмотрел налево: Элисабет как раз спустилась к Сельскохозяйственному банку, скоро она скроется за почтой, сократив путь домой, и кое-кто отдал бы правую руку, здоровье на три месяца, машину и даже собаку за то, чтобы она ждала именно его.
Маттиас шел вдоль кооперативного общества. Небрежной походкой, немного вразвалку, в пальто, напоминавшем монашескую рясу. Он остановился на углу и посмотрел в проход между кооперативным обществом и складом, который иногда называли Берлинговым [5] проливом. Маттиас стоял сунув руки в карманы и думал. Когда руки в карманах, хорошо думается: человека охватывает спокойствие, своего рода смирение, иногда уныние или грусть; кто стоит вот так, сунув руки в карманы и прислонившись плечом к стене дома, и думает, тот на несколько мгновений становится свободным и ни от кого не зависит. Вынув руки из карманов, Маттиас продолжил свой путь, и в то же время из кооперативного общества вышла женщина, а за ней мужчина, они увидели, как Маттиас наклонился, поднял камень-голыш и положил в карман, потом стоял неподвижно, как им казалось, в тяжелых раздумьях, мужчина и женщина смотрели на него, женщину звали Роза, она с одной из ферм к югу от деревни, заседает в местной администрации, умеет организовать и реализовать, у них в долине мало что происходит без ее участия: Роза может сесть на стул у стены и играть на скрипке грустные мелодии курам на дворе, собаке и детям, иногда приходит любопытный теленок. Мужчина живет в нашей деревне, это Даниэль, тот самый ветеринар, который позаботился о сломанной ноге Симми, когда тот упал с лошади. От Даниэля иногда пахнет виски, он мечтает о Розе, пишет ей любовные письма, читает их ночи и своему двенадцатилетнему коту, затем подшивает в папку. Когда они с Розой выходили, он дотронулся до ее пуховика тыльной стороной ладони, по телу словно прошел ток, и жизнь была прекрасной. Даниэль стоял рядом с Розой, наслаждаясь моментом счастья, и смотрел, как Маттиас исчезает за дверью склада. А на складе висел на телефоне Кьяртан, в очередной раз пытаясь дозвониться до Симми: запасные детали уже пришли и можно начинать, нужно же наконец победить тьму; Давид же сидел на своем месте, откинувшись на стуле: затылок касался стены, глаза полузакрыты, выражение лица как у спящего человека. Опасно слишком приближаться к своим снам, они могут лишить силы жить, вытеснить волю, а что есть человек без воли?
Под вечер Маттиас постучал в дверь Элисабет, но никто не вышел; оглядевшись, поискал звонок — безрезультатно. Дверные звонки громкие и пронзительные, но если такого нет, всегда можно сделать вид, что стука в дверь вы не слышите, и тем самым избавить себя от ненужных разговоров. Маттиас помялся, затем взялся за ручку, и дверь открылась: внутри было сумрачно. Он ничего не сказал, не крикнул: привет, я здесь, — просто вошел, снял ботинки, «монашескую рясу» и, пройдя внутрь, увидел ее: он увидел Элисабет.
И вот уже три дня, как их не было видно.
Кьяртан лежал дома в кровати и спал уже шестнадцать часов непрерывным глубоким сном без сновидений, большое тело лежало неподвижно, грудная клетка поднималась и опускалась, словно спокойное море, Асдис и дети бесшумно ходили вокруг. Давид тоже долго спал, но только потому, что попался в сети сновидений, для него сон — это пещера, где он чувствует себя в безопасности. Проснувшись, он отправился в гости к отцу, но не по дороге, а месил сугробы на пустоши; Давид с Астрономом долго сидели и разговаривали, сначала о складе: так ты чувствуешь что-то необычное, с горящими глазами спросил Астроном своего сына. Да, не колеблясь ответил Давид, или я так думаю… хотел бы думать, не знаю, как бы это описать, будто постоянно щекочет нервы, входишь в кладовку и сразу ожидаешь… да, чего-нибудь… но как только оказываешься среди людей, это кажется странным.
Возможно, это все моя вера в необъяснимое, ты же знаешь; вещи становятся реальными, как только мы создаем их в мыслях. А в этом случае настолько реальными, что Кьяртан тоже чувствует… нет, к черту, папа, почитай мне что-нибудь, я не хочу сейчас в этом копаться. И Астроном тяжело поднялся с кресла, взял с полки книгу, переплетенную в коричневую кожу, принялся медленно читать, и этот почти мертвый язык, когда-то правивший миром, наполнил комнату на самом краю света; Давид сидел, наклонившись вперед, и слушал, мало что понимал, но представлял себе зубастую стену крепости, покинутый город с парящими над ним птицами. Время от времени Астроном отрывал взгляд от книги и пересказывал текст: сюжет оказывался не так уж далек от картин, которые рождала латынь в голове Давида. Закончив чтение, Астроном встал, принес бутылку красного вина, открыл и налил в два стакана, они пили, и Давид спросил: так вы, ученые, полагаете, что приближается конец?
Было бы замечательно, ответил отец и, лукаво улыбаясь, поднес стакан к свету; по крайней мере, знамения парят в воздухе, примеры повсюду вокруг нас: на страницах газет, обложках глянцевых журналов, ты включаешь телевизор, и они появляются на экране, они настолько режут глаз, что мы их не замечаем. Ну и что? У западной культуры было свое время, много веков, теперь ей на смену приходят другие. Здорово, сказал Давид, глядя в свой стакан, в темно-красную жидкость: темнокрасный может превратить мысли в сны; нет, разумеется, не здорово, добавил он, я просто не могу избавиться от ощущения, что всем правит случайность, что все происходит от нее, даже цель, птица летит вперед по небу, и зачем ей беспокоиться о том, какая внизу культура? Отец трясет головой, твой взгляд напоминает черную дыру, говорит он, подперев щеку рукой, словно для того, чтобы лучше управлять головой, справляться со всей той тяжестью, которую только может вместить человеческая голова; опустошает свой стакан, снова наливает в него, говорит, отстраненно глядя на сына: я собираю обломки умирающей культуры. Умирающей? Хорошо, если она уже не мертва или не начала гнить заживо, и тогда я своего рода чистильщик. На такое я не подписывался! Чистильщик, гниение и звезды — адская смесь, да? Ты меня слушаешь, спрашивает вдруг Астроном, когда Давид ничего не отвечает и даже смотрит не на него, а куда-то вверх, держа в руках пустой стакан. Когда в мире не было ничего, кроме ее дыхания. Какое значение имеет всемирный беспорядок, подъем или упадок культуры, случайность или бездна, если рядом нет губ, чтобы целовать, груди, чтобы коснуться, дыхания, ласкающего слух? Как бы я хотел, чтобы у тебя было пианино, папа, говорит он вдруг, прерывая тяжелые и темные мысли Астронома, который сначала сердится на это неожиданное, даже легкомысленное замечание сына, но грустный вид Давида изгоняет злость, и он, вероятно, начинает думать о венгерке, у меня есть губная гармошка, говорит он; потом сын с отцом сидят под открытым верхним окном, по небу вечер рассыпал звезды, между ними стоит бутылка виски, и из окна доносятся звуки губной гармошки, найти себе звезду, искать себе жену.