Юрий Иванов-Милюхин - Соборная площадь
— Твои деньги я тебе верну, но доход считать, сынок, пока рано. Табак еще надо реализовать.
— Но ты все равно продашь его. Не будешь же держать мешки дома.
— Не знаю. Может, я завтра умру.
— Мать, мы с тобой работали только на моих деньгах, — как можно спокойнее попытался объяснить я. — Доход делили пополам. Я ни на что не претендовал, хотя имел право требовать больший процент, потому что деньги мои.
— Ты забыл, что твоя семья целый месяц сидела у меня на шее, что заработанное мною уходило и на их прокорм. Кроме того, я варила, стирала, вместе с тобой носила целые сумки. Так нельзя, сынок, надо по честному.
— Но я же покупал продукты тоже, — вспылил я. — Зачем ты вообще занимаешься этим. Унижаешься перед продавцами в магазинах, трясешься перед каждым алкашом. Ты получаешь пенсию, живешь одна, долгов нет. Разве мало тебе тех денег, что выплачивает государство?
— Мало. Больше половины пенсии уходит на оплату квартиры, света, газа, телефона. Ты бы прожил на оставшиеся гроши, если уже сейчас буханка хлеба подскочила в цене под полтысячи рублей? Но дело даже не в этом, — судорожно вздохнув, мать опустила седую, крашеную луком, голову. — Привыкла я, сынок. Отец бросил вас, когда вы, три братика, были совсем маленькие. Второй муж, Валентин, спился. Выпил несколько бутылок «Солнцедара», залез на чердак и удавился. Об этом ты знаешь. Остались от него две девочки. Вертелась, как могла. Картошку вареную в ночь — полночь к поездам выносила, спекулировала, работала за лошадь, пока вы не подросли. Все было. А сейчас хотелось бы пожить для себя. Но опять не получается. Вы, братья, худо — бедно, встали на крыло. Семьями обзавелись. Но девочки приедут — сумками от меня волокут. Что ни заготовлю: грибочки, варенья, соленья — едва не под чистую выметают. Тряпки поношенные бросят, на, мол, мать, продашь. Продам, куда деваться. Дождь не дождь, снег не снег, тащусь на базар, чтобы на вырученные деньги взять то, чего хочу я, а не то, что как милостыню подает мне твое государство. Была бы помоложе, ни секунды не осталась здесь. Хоть в Африку, хоть к черту на кулички. Устала, — сил нет. Не знаю, за какие грехи Бог наказал, — бессильно уронив руки на стол, мать отвернулась к окну. Долго молчала. — Вот так–то, сынок. Сколько тебе надо — бери. Деньги перед тобой.
Исповедь немного притупила злость. Но не настолько, чтобы она сгладилась окончательно. Мать родила меня, первого ребенка, в лагере для заключенных. Она и отец попали под прокатившийся по стране вал репрессий во времена сталинского режима. Мать за дворянское происхождение и за недоказанную связь с немцами. Иначе бы ее просто расстреляли, как поставили к стенке многих бывших подруг. Она до сих пор неплохо говорила по–немецки, может быть, выученного в знак протеста. Отца репрессировали опять же за дворянское происхождение, хотя в конце тридцатых годов он занимал должность заместителя управляющего Туркестанской железной дорогой. Казалось бы, железное алиби, родословная прощупана до седьмого колена. Предки не за пятак — за совесть служили отечеству. Не спасло…. Когда мне исполнилось шесть месяцев, к матери в лагерь приехала моя бабушка и забрала с собой. Через многие республики прокатился я на поезде несмышленым ребенком, чтобы закрепиться на сто первом километре от Москвы — месте ссылки интеллигенции и прочих инакомыслящих. Бабушку звал матерью, еще долго не зная о существовании родной. Вот почему всегда коробили слова: «вас нужно было кормить… вы у меня остались…» Она меня только родила, а вырастила, поставила на ноги бабушка. Конечно, выпавшие на долю родной матери лишения можно понять. И все–таки обида за то, что она своего первенца не воспитывала наравне с другими детьми, угнездилась в душе на всю жизнь. Вот и сейчас она вела диалог не как с сыном, а как с квартирантом, что ли. Прлохладные отношения были с братьями и сестрами. Внешне вроде бы чувства наружу от долгожданной встречи, а внутри червячок сомнения — искренние ли эмоции выплеснулись на лица самых близких на земле людей. После родных детей, естественно…
На следующее утро мы погрузились в автобус и укатили в Москву. Билеты на «Тихий Дон» купили предварительно в козельской железнодорожной кассе. Мать одарила Людмилу поношенным, но модным гардеробом сестер, наставила в сумки варений с соленьями. Она делала так всегда, кто бы из нас ни приехал. Поплакала при прощании, постаревшая, сгорбившаяся, но не показывала виду, что ей трудно нести тяжкий груз времени. Господи, подумал я, когда «Икарус» тронулся с места, у нее вся жизнь соткана из встреч и расставаний, этих самых злостных пожирателей душевных сил человека. Уставившись в стекло, долго молчал, провожая отрешенным взглядом уплывающий назад, окруженный высоченным сосновым бором, знаменитый монастырь «Оптина пустынь» на другом берегу реки Жиздры. Отдохнувший, немного подросший Антон, рассказывал что–то об адресах, врученных ему местными пацанами и девчонками. Людмила, как всегда, озаботилась своими проблемами. Мимо проносились луга и поля, деревни и селения, небольшие городки, известные еще со времен татаро–монгольского нашествия. Тихие, скромные. Синие под густо–синим небом. Родная, родная, родная земля…
Москва разметала печали размахом площадей, столпотворением в подземке и бешеными ценами. Куда ни кинь взгляд, вокруг ценники с похожей на скрипичный ключ, долларовой закорючкой. Редко какой магазин продавал за российские «деревянные». На привокзальных площадях переминались с ноги на ногу ваучеристы с табличками на груди. Я подошел к одному, бедно одетому молодому парню. У нас ребята для работы на базаре старались одеть самое лучшее. Зимой и весной кожаные тулупы, курточки с многочисленными замками, меховые шапки. Летом адидасовские спортивные костюмы или фирменные джинсы, кроссовки. А москвичи пахали в поношенных рубашках с грязными воротниками, в застиранных колхозных штанах.
— По сколько берешь чеки? — шокированный внешним видом парня, поинтересовался я.
— По двенадцать тысяч, — ласково ответил он.
Ага, хоть приемы одинаковые. Доброжелательная улыбка клиенту — залог успеха в том, что тот не отдаст ценную бумагу другому ваучеристу.
— Маловато. Когда я уезжал из Ростова, мы брали их у населения по одиннадцать с половиной тысяч, а сдавали по двенадцать триста.
— Ты ростовский? — встрепенулся парень. — Ваши часто приезжают сливать чеки.
— Тогда говори правду, — надавил я.
— Хорошо, по двенадцать пятьсот.
— Ну, брат, никакого навара не оставляешь.
— По тринадцать, если чеков больше десятка. Все, потолок.
— А на РТСБ, какая котировка?
— Не знаю, — замялся ваучерист. — Два дня назад минус тысяча. Сегодняшнюю сводку еще не слушал.
— От какой суммы минус тысяча? — продолжал настаивать я.
— От пятнадцати. Ты, смотрю, шустрый.
— Как все ростовские, — пожал я плечами. — Короче, по четырнадцать возьмешь? Двадцать чеков. Или сгоняю на биржу сам.
— Уговорил, — засмеялся парень. — Ваши одни жуки, на хрен послать некого.
— Да уж, как говорят, не кацапы.
Вытащив из кармана пачку ваучеров, я вложил их в протянутую руку. Подумал, что крестьяне из окрестных деревень Козельска отдавали их по шесть, по восемь тысяч, чтобы тут же купить у матери вино, водку, сигареты. Бедная страна, безграмотный, обнищалый, доведенный до положения рабов народ с противоестественно широкой душой, защитившийся от окружающего мира абсолютным равнодушием. Нет, об этом думать не следует, иначе можно сойти с ума. Всех не пожалеешь. Мой навар просто обязан быть весомым.
— Куда нам до богатого города Ростова. Последний член без соли доедаем.
— Не прибедняйтесь. У вас кругом только на доллары торгуют. У нас такое лишь в крупных коммерческих магазинах, — пересчитав полученные деньги, я сунул их в карман, и спросил. — Менты не гоняют?
— Бывает. Но рэкет пострашнее.
— Рэкет?!
— Ну. Часиков в десять на иномарках подъезжают, назначают сумму, которую к вечеру я должен выложить, и отваливают. А к концу дня собирают со всех, кто работает постоянно. У них это дело завязано железно.
— А ты слиняй в другое место.
— Бесполезно, под землей найдут. Зрительная память феноменальная.
— Хм, не позавидуешь. Нас, слава Богу, пока не трогали.
— Я слышал, вы ментам отстегиваете. Они взяли вас под свою охрану, поэтому рэкет не наведывается.
— Вроде нет. Разве что банку пива, пачку хороших сигарет или, если у кого из уголовки день рождения, цветы, бутылка шампанского. И все. На базаре на Северном жилом массиве что–то было подобное. На Нахичеванском тоже. Там, правда, свои ваучериста убили. А на главном тьфу, тьфу, тьфу. Кидал — шакалов полно. Развелось мразье. Поджидают возле подъезда дома, бьют молотком по голове и забирают сумку с деньгами. Такое не редкость.