Татьяна Мудрая - Геи и гейши
В отдаленные времена, когда селились тут эллины, а викинги навещали сии златые и винноцветные берега, приплывали они либо на хищных пиратских ладьях, длинных, поворотливых и узких; либо на пузатых и остойчивых купеческих суднах. Носы кораблей украшали фигуры всяких чудищ, богов и героев, вытесанные обыкновенно тем же топором, что и гнутые борта ладей: весьма грубо, но выразительно. Фигуры эти были съемные. Корабли-воины чаще носили изображения всяких фантастических животных, рогатых и клыкастых; торговля шла под более мирными знаками.
И вот в киммерийской гавани стали борт о борт, почти касаясь друг друга лопастями весел, два корабля из разных флотилий. Ладья для набегов была украшена изображением того змея, что стережет мировое древо, золотолистый ясень Иггдразиль; но казался этот змей, хотя и в чешуе, точно в броне, вовсе не так свиреп, как его оригинал. Видно, так помыслил о нем корабел или приказал ему тот ярл, на чье золото строилась ладья, потому что не так любил этот ярл ввязываться в сечу, как мирно ходить в чужие земли. А нос «купца» венчала пышноволосая девушка. Как у греческой богини победы, Ники Самофракийской, складки ее хитона или плаща вздымались, точно крылья; и так же не было у нее головы, а может быть, только лица: волосы, сливаясь с развевающейся тканью, живым покрывалом окутывали ее плечи и стан. Удивительная то была фигура, и безумным считали того художника, что осмелился не вырезать, а лишь наметить ее.
Основой статуи девы, по легенде, послужил виноградный корень… Ты не веришь тому, что у лозы может быть такой огромный корень? Но ведь у той кисти, что трое мужей принесли на шесте Иисусу Навину, должна была быть могучая опора в виде воздушной ветви, а у той ветви и того ствола — такая же мощная опора в земле.
Пути обоих кораблей потом не раз скрещивались, и они хорошо узнали друг друга.
Случилось так, что судно со Змеем вынуждено было вместе со своей флотилией отбивать торговый караван от пиратов теплых морей. Судна-драконы сражались храбро; говорят, их носовые чудища изрыгали пламя из пастей. Устрашенные, корабли чужаков оставили караван в покое и почти невредимым: однако один «купец» затонул, да и боевые ладьи были сильно побиты.
Корабельный Змей смотрел вниз через толщу воды и видел там русалку. В бликах солнечного света ее длинные волосы колыхались, словно водоросли, и оттого Змею казалось, что он наконец-то видит ее лицо, прекраснее которого нет на свете.
И вот русалка отделилась от погибшего судна и, послушная немому зову, поднялась к поверхности. Маленькие руки ее ожили, выпростались из складок одежды и заплескали по воде, двигая за собой узкое и стройное тело прямо к носу ладьи. Потом они протянулись кверху и обняли чешуйчатое страшилище за шею.
Так зародилось племя морских змеев, перевертней, которые могли быть, из-за двойственной природы своего естества, подобны и людям, и драконам, казаться моллюском или раковиной, зыбкой водорослью или незыблемой скалой.
— А эти двое — они больше не расставались? — спросил Оливер, когда они вернулись в башню.
— Ну, если бы это было так, то была бы куда более невероятная история, чем сказка, которую ты сейчас выслушал, — ответил Далан. — Не забывай, что Змей был прикован, а Дева обрела свободу… Однако — посмотри!
На одной из книжных полок стояли две небольшие фигурки, что были когда-то ветвью или корневищем какого-то культурного растения, но были обточены ветром до состояния кости, морем — до крепости камня, временем — до состояния первобытной дикости. Одна из них походила на одноногого дьявола или, скорее, сатира с рожками и добродушным выражением морды, другая — на девушку в тончайшей сети длинных прядей, полностью скрывающих ее наготу.
— Когда-то они рядом стояли в моем кабинете, потом я подарил доброго черта одной милой поэтессе, чтобы он ее охранял: ведь именно в этом было его предназначение. И вот теперь время снова соединило обоих, — объяснил Далан. — Видишь ли ты в этом нечто помимо перста судьбы?
— Взаимное и всевечное тяготение живого к живому, — подумав, ответил Оливер. — Любящие, разлучаясь, делят между собой двоякий символ своей любви. Земная любовь проходит, истончается; ей уже не нужно охраны. Однако обе половинки символа притягиваются друг к другу, ибо сохраняют в себе то, что людьми утеряно. Таково предназначение символа — соединяться. Только обе половинки символа в разлуке изменились — раньше соединение их не имело души, но теперь, когда они впитали множество различных чувств, связанных с любовью и разлукой, оно стало воплощать нечто высшее и земной любви, и земной дружбы, но покрывающее их обе. Символ вещи сам стал вещью.
— Ты прав. Так вот, собственно, лишь теперь началась история того прибрежного Лика, которую я обещал тебе…
То была история под названием -
ЛЕГЕНДА О ЛИКЕ СКАЛЫДвойная, многозначимая, смутная природа была во всех потомках Зверя и Девы, и неясные желания томили их: но тяготения к другому они не знали, потому что производили мириады потомства своего, как холодные рыбы. Были они различны своим обликом, однако тем, что досталось им от предков — жаждой неведомого — наделены почти одинаково.
И вот один из этих морских королей грузно выполз на сушу в этом самом месте, но не погиб под солнцем и без пресной воды — драконы живут долго и умирают нехотя, — а лишь окаменел. Застыл в неподвижности, оберегая каждую каплю жизни в себе. Это был своего рода водяной сфинкс или химера: тело у него было рыбье, торс — коня, а лицо — человеческое. Лицо неотступно вперялось на воду, и там, вдали, где его взгляд сливался с поверхностью океана, видело отражение солнца днем и луны — ночью. Солнца дракон-сфинкс не любил: именно его свет, пронзительный и неотступный, заставлял его кости плавиться в теле и тело — погружаться в глубь размякшей земной толщи. Зато ночью ему удавалось разгладить зыбь и волны силой своих колдовских зелено-алых глаз. Тогда будто самый дорогой елей изливался на морскую гладь, и в ней отражались во всем своем неомраченном великолепии луна и звезды. Это зрелище наполняло душу чудовищной твари миром. Особенно созревшая луна четырнадцатого дня казалась ему зеркалом чистейшего волшебства, помещенным посреди великого зерцала мироздания.
Дракон полюбил смотреть на луну и угадывать в ней черты некоего лица: ровные дуги бровей, прямой нос, чуть улыбающийся рот и глаза, полузакрытые в томной усмешке. Это могло быть луной, но также и его собственным отражением, удаленным и совместившимся: ему казалось, что у его морского двойника женские черты, это сходство усиливалось с каждым новым полнолунием, и раз от разу все больше становилась очарованность змея лунным ликом. Днем же он чувствовал, как закипает в нем от немилосердных лучей неясная и неведомая ему до сих пор ярость: то все накопленные веками холодной жизни родовые страсти искали себе выход через него.
Земля эта, оттого что многие морские драконы селились неподалеку, всегда стояла нетвердо на своем основании. И вот однажды, в канун одного из полнолуний, солнце так накалило броню нашего дракона и так распалился он от неведомого ему желания, что утес, которым стало его туловище, рассыпал в воду камни, мелкие и побольше, и прибрежное море вскипело.
Ночью же там, где луна всегда отражалась в воде и, сливаясь с нею, отразился лик дракона, из дальних вод поднялась белая женщина: в руках ее был округлый камень, похожий на яйцо. То, как говорят, была морская дева — любимица луны: их внешность от природы неярка и лишена определенных черт, и поэтому испокон веку их тянет ко всему, что имеет вид и форму, чтобы довоплотиться и завершить себя. Нужно ли говорить, что лунноликая была похожа ныне на каменного дракона?
— Ты ударил меня камнем, — сказала она, — я почувствовала его силу и крепость через многие соленые воды.
— То был не камень, — ответил лик, — а мое желание, что не находило себе ранее цели и предмета.
— И вот теперь я зачала дитя от твоего слепого желания, — продолжала дева. — Дитя, зачатое меж двух зеркал, неба и воды, двумя не ведавшими друг о друге тварями: морской и сухопутной, прикованной — и вечно плывущей по воле ветра и волны.
— История нашего рода повторяется, — ответил дракон. — Когда на свет появится дитя, принеси его ко мне.
Он был достаточно умен, чтобы сразу же понять, что всё это время любил одну любовь и страдал не от любви, а от ее невоплощения; а теперь он стал и так мудр, что кровь его смогла успокоиться, черты разгладились, чешуи сомкнулись, и внутри навеки поселились — не прежний холод влажных глубин, не огненный полуденный бес, но лунная прохлада и тишина.
На этом кончается история Лика.
— Но ведь это не всё? — спросил Оливер. — Ты сказал, что должен был родиться ребенок, а ребенок — всегда новая легенда.