Игорь Адамацкий - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е
— Татьяне тоже замшевую юбку привез, — вступилась справедливая Наталья Ивановна.
— Гуляет, это точно, — несмотря на юбку, стояла на своем Семенова, — давеча смотрю: идет домой в восьмом часу вместо шести, глазки как у кота, так и глядят туда-сюда, туда-сюда. А как увидит Кац Фирочку, так уж вообще… Вчера вышагивают через двор, он ее сумочку несет.
— Фира интересная, — согласилась Наталья Ивановна, — полная и одевается.
— Это верно, жить они умеют, этого от них не отнимешь. Марья Сидоровна, корвалольчику еще накапать?
— Не надо, — тихо сказала Тютина. И все замолчали.
У Марьи Сидоровны было свое горе, и все из-за мужа. Конечно, старик Тютин кожаных пиджаков сроду не носил и глазами не зыркал, зато последнее время все его разговоры непременно сводились к близкой смерти, даже про бывшего зятя что-то стал забывать. То начнет распоряжаться, как поступить после похорон с его старым синим костюмом (слава богу еще, Марье Сидоровне удалось уговорить его надеть в гроб выходной серый, а то заладил: синий да синий, а серый импортный, дескать, в комиссионку, ну не срам?), то решает вопрос, съезжаться ли Марье Сидоровне с дочерью и внуками, и приходит к выводу, что — не сметь! Анна выскочит замуж за какого-нибудь прощелыгу, а мать окажется без своего угла. Марья Сидоровна ему и так и сяк:
— Петя! Зачем, скажи, эти разговоры? Травмировать меня? Поднимать давление?
А он опять:
— Окончание жизни — это финал. Смерть тебя не спросит, когда ей прийти. Вон Барсуков: был и нету.
Он ему:
— Так Барсуков же пьяница! Неизвестно, куда девался, может, в тюрьме сидит, может, в психбольнице на принудительном лечении.
— Это брось! Гришку искала милиция, они дело знают. Нигде не нашли и комнату опечатали, а ты — «неизвестно»! Если неизвестно, закон опечатать не даст. Нет Барсукова. И меня не будет, — твердит Тютин, а сегодня и вообще заявил, что настоятельно желает, чтобы на его похоронах обошлось без рыданий и кислых слов, потому что в таком возрасте смерть — дело житейское, вполне естественное и даже нужное, вроде свадьбы, например, или проводов в армию на действительную службу.
— У гроба моего завещаю петь песни, — велел он жене.
— Какие? — шепотом спросила Марья Сидоровна и присела на диван.
Петр Васильевич долго думал, глядел в окно, потом сказал:
— Солдатские. Поняла, мать? Я — ветеран. Солдатские песни, запомни.
— Господи помилуй! — заплакала Марья Сидоровна. — Дай ты мне, Христа ради, первой помереть!
Тютин плюнул, покачал головой и отправился в киоск покупать «Неделю», а Марье Сидоровне пришлось звать Дусю: не могла уж сама накапать лекарство — руки тряслись.
Так что вполне понятно — не до Танечки Петуховой было в тот день Марье Сидоровне Тютиной.
К сожалению, и Петухову было теперь не до жены. Уже две недели прошло после возвращения его из Болгарии на родную землю, а он как был в первый день не в себе, так и остался.
Точно яркие цветные слайды, вспыхивали в его мозгу разные картины: ночной бар, тихая музыка, притушенный свет, сигареты «Честерфилд», коктейль «Мартини», элегантный бармен — друг, не лакей и не хам — нагнулся к Петухову, щелкает американской зажигалкой: курите. Холл отеля «Амбассадор» на международном курорте «Златны Пясци», где Александр Николаевич прожил три последних дня своей первой заграничной поездки, — так было предусмотрено программой: после заседаний, встреч и приемов — отдых у моря. Здание казино, вдоль которого всю ночь стоит вереница машин. И каких! «Мерседесы», «шевроле», «фольксвагены», «тойоты», «форды»… Огни, огни, огни… Толпа западных людей в зале казино около игральных автоматов — это рулетка такая, называется «однорукий бандит». Петухов сам был свидетелем, как какой-то джентльмен с бешеными глазами и голубыми ввалившимися щеками бросил в щель «бандита» серебристый жетон, дернул ручку — и целая груда этих жетонов со звоном высыпалась в лоток. А мистер Петухов, профсоюзная шишка, в только что купленном черном кожаном пиджаке и белых брюках, в одном кармане которых лежали американские сигареты, а в другом — турецкая жевательная резинка, он, причесанный на косой пробор в лучшем салоне Варны, он, к которому здесь, за границей, все обращались только по-немецки, мялся в углу, не смея подойти к автомату, поминутно оглядываясь на дверь: не войдет ли Павлов, руководитель их группы. А уж о том, чтобы самому сыграть в рулетку, и речи быть не могло. А почему? Почему?! И ведь им, Павловым, все равно, что Петухов — человек с высшим профсоюзным образованием, знающий два языка со словарем, что это быдло из их так называемой делегации, жлобы, уроженцы города Саратова или какого-нибудь Челябинска, которые в варьете, в ВАРЬЕТЕ! — только и выжидали, когда замолчит наконец оркестр, чтобы грянуть свои «Подмосковные вечера». Зачем их возят по заграницам, позорище одно?! И изволь сидеть с ними у всех на виду в ресторане, среди их немыслимых двубортных пиджаков или жутких синтетических платьев с блестками! Изволь улыбаться, пить за то, что хороша, дескать, страна Болгария, а Россия лучше всех. Ну и сидели бы в своей России, в грязи и серости по уши! Так нет — им подавай Европу, а ты, как дурак, веселись тут с ними, лови на себе презрительные взгляды западных немцев, сидящих напротив. Немцы, кстати, и сидят иначе, и сигарету держат как-то красиво, и лица у всех культурные. Ведь вот — тоже выпили, а никто не красный, не потный, не орет и руками не машет.
И главное, не встанешь, не закричишь: «Товарищи!», то есть, конечно: «Господа! Я не такой, как эти! Я все понимаю, мне смешно и противно смотреть на них, так же как и вам! Это, ей-богу, не я покупаю в аптеке медицинский спирт и напиваюсь, как свинья, у себя в номере, а потом начинаю горланить на весь отель! Не я с утра до вечера дуюсь в холле в подкидного дурака! Не я под джазовую музыку пляшу в ресторане „цыганочку“ или топчусь в медленном танго, как допотопный сервант. Не я это! Не я!»
Тонко улыбаются нарядные западные люди, кажется, если бы можно, вынули бы сейчас фотоаппараты и кинокамеры, запечатлели бы на память дикарей. Но — нельзя, неприлично.
А наши и понятия такого не имеют — «неприлично», им все прилично, вопят на весь зал, пялятся по сторонам и еще шуточки отпускают — у нас, мол, танцуют лучше и одеваются наряднее. Кретины! Неандертальцы! Толпа!
Так они сводили его с ума там, в Болгарии. А теперь — вот она, Родина. Родина — мать. Перемать. Россия, сплошь состоящая из них, из этих…
На второй день после приезда зашел днем в «Север» пообедать и сразу: «Глаза есть? Не видите — стол не убран? Ах, видите. Так чего садитесь?.. Мест нет? А у нас — людей нет. Вы к нам работать пойдете?» Сервис!
Можно было, конечно, показать ей кузькину мать, чтобы знала, с кем имеет дело, хамка, да связываться противно, тем более был не один, с начальством. Еще, слава богу, ему, Петухову, теперь не нужно стоять по очередям за продуктами, на дом возят… Ах, скажите, пожалуйста: на дом! Благодетели. Купили за банку паршивого кофе! Да, если уж на то пошло, плевать ему на их растворимый кофе и лососину! Да и на икру, если совсем на то пошло! Не хлебом единым! Орут везде, что у нас — права человека, а в городе ни одного ночного бара. Только на валюту, на доллары. В занюханной Болгарии, тоже мне — Запад, а сколько угодно этих баров! И девочки! Только не для нашего брата девочки, для нашего брата — руководитель Павлов, он тебя и…
Болгария… А где-то есть еще и Париж. Есть и Швейцария. И Штаты…
В гробу я видал этот вонючий кофе!
— Сашенька, почему так поздно? — робко спросила Таня, когда Петухов в третий раз явился домой в половине восьмого.
— Автобус сломался, — с горделивой скорбью отрезал он.
— Автобус?! Почему — автобус? А где Василий Ильич?
— А пускай твой Василий Ильич другую задницу возит! Ясно?! — заорал Петухов. — Сдалась мне их поганая «Волга»! И пайков больше не будет, поняла? Попили кофеев, хватит! Обойдешься чаем «Краснодарским», сорт второй, и городской колбасой!
— Что случилось, Саша? У тебя неприятности? — Танечка уже плакала.
— Приведи в порядок лицо! — завизжал Петухов. — Не женщина, а чучело! Плевал я! Принципы надо иметь! Дешево купить хотите, граждане-товарищи!
Долго еще бушевал Александр Николаевич, хлопал дверью, выкрикивал лозунги о демократических свободах, о том, что никому не позволит душить и попирать. Потом улегся на диван с транзистором и на всю квартиру включил «Голос Америки».
IIIВ середине декабря месяца Наталья Ивановна Копейкина случайно узнала, что в субботу в магазине «Океан» с утра будут давать баночную селедку. Новый год был уже вот-вот, и поэтому Наталья Ивановна с Дусей Семеновой и недавно прощенной Тоней Бодровой за час до открытия отправились занимать очередь. Марья Сидоровна, которой тоже предложили, сказала, что ей не до селедки, плохо себя чувствует, и женщины решили взять две банки и разделить: по полбанки Наталье Ивановне с Антониной, полбанки Тютиным, они старые люди, надо помочь, и полбанки Дусе. Антонине хорошая селедка очень бы кстати, так как Анатолий все же обещал первого зайти. Это надо: с лета ни разу не вспомнил, а тут… нет слов, одни буквы. А Валерку тогда заберут к себе с ночевкой Семеновы.