Эрнесто Сабато - О героях и могилах
Он на миг заколебался и взглянул на сеньора Переса Моретти, который внимательно его слушал.
– Мне кажется, это было в тысяча девятьсот тридцать пятом, – подсказал сеньор Перес Моретти.
– Так вот, каков же был результат? А тот результат, что появилась подпольная проституция. Это было логично. Но беда в том, что подпольная проституция опаснее, так как отсутствует санитарный контроль. И еще один момент: она дорога, не по карману рабочему или мелкому служащему, – ведь женщине надо уплатить да еще на наем помещения тратиться. Результат: в Буэнос-Айресе идет процесс деморализации, последствия которого мы не в силах предвидеть.
Приподняв голову в сторону сеньора Переса Моретти, он отметил:
– На последнем заседании Ротари я как раз говорил об этой проблеме, которая является одной из язв нашего города, а возможно, и всей страны.
И, снова обращаясь к Мартину, продолжал:
– Это, знаете ли, как котел, в котором поднимают давление при закрытых клапанах. Ибо упорядоченная легальная проституция – это и есть запасной клапан. Либо должны быть продажные женщины, контролируемые государством, либо мы приходим к нынешнему положению. Либо мы имеем законную, контролируемую проституцию, либо общество наше, рано или поздно, столкнется с серьезнейшей опасностью, от которой могут рухнуть все его основы. Полагаю, что эта моя дилемма абсолютно логична, я принадлежу к тем, кто считает, что бессмысленно вести себя подобно страусу, при опасности прячущему голову. Я спрашиваю себя, может ли ныне девушка из хорошей семьи жить спокойно и, главное, могут ли жить спокойно ее родители. Уж не буду говорить о пошлостях и сальностях, которые девочке приходится слышать на улицах от грубых парней или от мужчин, не находящих естественного выхода своим инстинктам. Уж не говорю обо всем этом, как это ни неприятно. Но что вы мне скажете о другой опасности? О том, что в отношениях молодежи, отношениях жениха и невесты или просто влюбленных дело может дойти до самого крайнего? Черт побери, у парня течет в жилах кровь, бушуют инстинкты, наконец. Простите, что я говорю так грубо, но об этой проблеме нельзя рассуждать иначе. В довершение всего этот паренек постоянно распален из-за отсутствия проституции, доступной его материальным возможностям, да еще из-за нашего кинематографа, упаси нас Бог, да порнографических изданий, – так чего же, в конце концов, нам ждать? С другой стороны, у молодежи теперь нет узды, которой в прежние времена ее сдерживала семья с твердыми принципами. Ибо надо признать, что мы здесь – католики весьма поверхностные. А истинных католиков, католиков до мозга костей, таких, поверьте, не больше пяти процентов, и то я еще щедро оценил. А остальные? Без моральной узды, при родителях, больше пекущихся о своих личных делах, чем об охране того, что должно быть подлинным святилищем… Но что с вами?
Сеньор Перес Моретти и сеньор Молинари оба подбежали к Мартину.
– Ничего, сеньор, ничего, – сказал он, приходя в себя. – Уж простите, но лучше мне уйти…
Мартин поднялся. Ноги у него подкашивались, он был бледен и весь в испарине.
– Да нет же, погодите. Я велю принести вам кофе, – сказал сеньор Молинари.
– Не надо, сеньор Молинари. Мне уже лучше, благодарю вас. На воздухе я совсем приду в себя. Благодарю вас, до свиданья.
Едва он переступил порог кабинета, куда сеньор Молинари и сеньор Перес Моретти довели его под руки, едва оказался недосягаемым для их глаз, как побежал изо всех оставшихся силенок. Выскочив на улицу, он осмотрелся, ища какое-нибудь кафе, но такого поблизости не оказалось, а ждать Мартин не мог. Тогда он нырнул в проход меж двумя стоявшими машинами, и там его стошнило.
III
Пока Мартин ждал в «Критерионе», разглядывая фотографии королевы Елизаветы на одной стене и гравюры с голыми женщинами на другой – словно Империя и Порнография (думал он) могут достойно сосуществовать, как сосуществуют рядом почтенные семьи и публичные дома (нисколько друг другу не мешая, но, как блестяще объяснил ему Молинари, друг другу помогая), мысли его возвратились к Алехандре, и он спросил себя, как и с кем она обнаружила этот викторианский бар.
У стойки, под сенью мелкобуржуазной улыбки королевы («Никогда еще не было такой мещанской королевской семьи», – сказала ему потом Алехандра), пили джин или виски англичане, все какие-то управляющие или высокопоставленные чиновники, и смеялись своим остротам. «Жемчужина Короны», – подумал он почти в ту же секунду, когда появилась Алехандра. Она попросила джин и, выслушав Мартина, заметила:
– Молинари – господин почтенный, Столп Нации. Другими словами: законченная свинья, выдающийся сукин сын. – Подозвав кельнера, она прибавила: – Кстати, ты много раз спрашивал меня о Бруно. Сейчас я тебя с ним познакомлю.
IV
Чем ближе они подходили к углу улиц Корриентес и Сан-Мартин, тем громче звучали динамики Альянсы [41]: пусть олигархия Баррио-Норте [42] остерегается, пусть евреи не суют повсюду свой нос, пусть масоны не путаются под ногами, пусть марксисты прекратят свои провокации.
Они зашли в «Ла Эльветика». Темный зал, высокая деревянная стойка, стены по-старинному обшиты панелями. Кривые, в пятнах зеркала, увеличивая и умножая мутные отражения, усугубляли таинственность и уныние этого старомодного заведения.
Навстречу им поднялся мужчина с очень светлыми волосами, голубоглазый, в очках с немыслимо толстыми стеклами. Выражение лица у него было задумчиво-чувственное, возраст – лет сорок, сорок пять. Мартин заметил, что Бруно смотрит на него доброжелательно, и, краснея, подумал: «Она ему говорила обо мне».
Они обменялись несколькими фразами, но Алехандра была рассеянна, вскоре попрощалась и ушла. Тогда Мартин оказался наедине с Бруно – волнуясь, словно ему предстояло сдавать экзамен, и огорчаясь внезапным и, как всегда, необъяснимым исчезновением Алехандры. И вдруг он спохватился, что Бруно о чем-то его спрашивает, а начала вопроса он не слышал. Смутившись, он хотел попросить, чтобы Бруно повторил вопрос, но тут, к счастью, появился рыжий, веснушчатый субъект с орлиным носом и пронзительно глядящими сквозь очки глазами. Губы его то и дело кривились в быстрой, нервной улыбке. Во всем его облике было что-то беспокойное, а в речах порой звучал такой сарказм, что, окажись Мартин с ним наедине, он не сумел бы рта раскрыть, даже если бы начался пожар. Вдобавок этот рыжий смотрел тебе прямо в глаза, не давая робкому человеку никакой возможности увильнуть. Беседуя с Бруно и наклонясь к нему через столик, он все время тревожно, искоса озирался, как человек, который подвергается или подвергался преследованиям полиции.
Мартин смотрел на длинные, нервные пальцы Бруно и спрашивал себя, какой была любовь этого человека к матери Алехандры, не зная еще, что любовь эта в ином обличье продолжилась, обращенная к ее дочери, и таким образом та Алехандра, о которой Мартин в этот момент размышлял, была некогда предметом размышлений человека, на которого теперь был простодушно устремлен его взгляд, хотя (как сам Бруно думал неоднократно и даже внушал это Мартину) Алехандра в мыслях Бруно была не та, что теперь мучила Мартина, ибо мы никогда (уверял Бруно) не бываем одними и теми же для разных собеседников, друзей или влюбленных, подобно резонаторам на уроках физики, которые на тот или иной звук отвечают какой-либо одной струной, меж тем как остальные струны молчат, словно углубясь в себя, отчужденные, ждущие призыва, когда-нибудь, возможно, потребующего их отклика, призыва, который, может, никогда и не раздастся, и тогда молчащие струны кончат свои дни, как бы забытые миром, чуждые всем и одинокие. И вдруг Мартин услышал, что Бруно прощается с этим беспокойным типом и, взяв Мартина под руку, предлагает ему выйти на улицу:
– Пойдем, Мартин, прогуляемся, здесь слишком жарко. Сходим к порту.
Когда они дошли до моста на улице Бельграно, Бруно остановился и, облокотясь на перила, заметил: «Тут по крайней мере можно дышать», меж тем как Мартин спрашивал себя, не от Бруно ли усвоила Алехандра привычку бродить по мосту, но затем подумал, что, вероятно, было наоборот, потому что Бруно показался ему человеком мягким, легко отдающимся во власть своих мыслей.
Мартин смотрел на его нежную кожу, на изящные руки и сравнивал их с жесткими, жадными руками Алехандры, с ее худощавым, угловатым лицом, а Бруно тем временем думал: «Лишь импрессионизму удавались подобные пейзажи, так что художник, чувствующий в них это, и только это, сам себя дурачит». И, глядя на затянутое облаками небо, на мглистый и как бы отяжелевший воздух, на отражения судов в спокойной воде, думал еще, что небо и воздух Буэнос-Айреса очень напоминают Венецию, наверно из-за влажности, исходящей от стоячей воды, и в то же время другой уголок его сознания был занят рыжим Мендесом.