Ирина Богатырева - Товарищ Анна (повесть, рассказы)
Вернуться в Итаку
Из города с татарским названием, от плиткой мощенной его пристани, от причала с провисшей на столбиках металлической цепью — от всего этого каждое лето отходит маленький пароход. Идка, не большая, не маленькая, каждый год чуточку старше, чем в предыдущий, на палубе стоит, глядя на волжскую волну, пену за кормой, мусор у причала. Каждый год пароходик уплывал к острову, который звался тогда нежно и просто — Бережок. И может быть, из-за этого названия, может, из-за свойств памяти — ведь сколько всего случилось потом, — но место это постепенно утратило точку на карте, превратилось в миф, переселилось в область, доступную только памяти, да и там сохранилось лишь потому, что именно туда каждое лето уходил пароходик из города с татарским названием. «Ка-зан», — произносит Идка по слогам, глядя на огромные буквы на крыше порта, уплывающего все дальше и дальше. Идка знает, что там написано именно так, по-татарски, а папе кажется, что читает. Только Идка еще не умеет читать.
Для нее это — правило жизни, для мамы и папы — отпуск. Месяц мама, месяц папа — по очереди живут они каждый год с Идкой, не маленькой уже, но еще не большой, в деревянном домике — одна комната и терраса — в сосновом бору; в общую столовую — огромный ангар с запахом кислой капусты и эхом от стука посуды — ходят через лес и в Волге купаются с Идкой по очереди — месяц мама, месяц папа, на выходные только собираясь все вместе, втроем.
Каждый год повторялось это, чтобы слиться потом в воспоминание о постоянном лете, в которое вместилось все, что повторялось из года в год; а что не повторялось, запомнилось ярко и прочно, подетально запомнилось. Каждое лето до того, последнего — отпечаток травинки на янтаре: застывшие в солнце, стоячие, томные дни. А после все ускорилось и посыпалось. Что стало тому причиной — неизвестно, просто все должно было измениться раз и навсегда: и на Бережок им уже не приехать, и жизнь вся сразу стала другой.
А тогда, проводив маму, посадив ее на маленький пароходик, начинали они свое лето, одно на двоих. От плавучего дебаркадера гордый папа шел с Идкой на шее, его кроликом, котиком, малышом, она командовала — на залив! — и он вез на залив, кататься на катамаранах.
На заливе — дощатый длинный причал и всегда много людей: в очереди за катамаранами стоят и на берегу лежат, загорают. Под навесом причала прикручен был радиоприемник, и пелось оттуда что-нибудь отпускное, безыскусное, вроде держи меня, соломинка, держи . В теньке дремал контролер, толстый дядька в темно-синих тренировочных штанах и белой майке, сильно обвисшей на жирной волосатой груди, до самого пуза. На голове у дядьки была женская выцветшая панама. Когда посетители, накатавшись, причаливали, дядька открывал глаза, отрывал корешок с билета и снова погружался в свою нескончаемую дрему.
Пока стояли в очереди, папа, облокотившись на перила причала, смотрел на воду и думал о своем, а какая-нибудь тетя обязательно подзывала Идку и говорила сладеньким голосом: «А какая хорошенькая! А где твоя мама? Домой уехала? А это твой папа, да? Такой молодой!» И что-то говорила еще, а Идка смотрела на папу и думала, какой же он молодой, ведь он совсем большой и взрослый, а молодой — это о ком-то чужом, не о папе.
Потом они неспешно плавали на катамаране вдоль берега; темная вода была прозрачна, пронизана светом, казалась холодной, а им жарко. Папа без майки, закатав брюки до колен, медленно крутил педали, посматривая за Идкой. Она черпала воду ладошкой, смотрела в глубину, как там мокрыми тряпочками качались водоросли. Залив похож был на пруд: покатые берега, вода ровная, как зеркало, круглые ветлы одинаковые, что над берегом, что под ним. Дно поросло водорослями, в тенистых прибрежных отмелях цвела ряска. Все картинно застыло в полуденной лени, в летней истоме: спокойная вода, спокойные ветлы, ясно и четко в ней отражающиеся, спокойные люди на берегу и желтыми запятыми — катамараны. Только вдруг у берега что-то плюхнется в воду, пустит волну, заструится, блестя хищной гибкой спинкой, к коряге — и скрылось.
— Выдра, — придумает папа. — Водяная крыса.
Хотя сам ничего разглядеть не успел.
После обеда шли купаться на Волгу. Не на тот пляж, где мелко, дети плещутся и визжат, а взрослые на песке валяются по-тюленьи, в карты играют, книжки листают, друг на дружку из-за черных очков поглядывают. Папа там не любил. Они ходили подальше, за косу, где вода холодней и течение сильное. Идка на берегу сидела и кричала папе, если заплывал далеко, и ему это нравилось.
Обычно там никого не бывало, но один раз встретили Мальцева. Папа знал его: он у них на заводе в столовой работал и — папа знал — приторговывал еще не то колбасой, не то мясом, из деревни возил, и был папе тем неприятен как спекулянт и — потенциально — жулик. А Мальцев знал папу как начальника бригады прочности, боялся его и заискивал по привычке, как перед любым начальником.
Но то на работе. А на пустом берегу, где папа с Идкой на шее, а Мальцев в семейных трусах до колен, они как бы вдруг оказались на равных и не знали, как им друг с другом говорить. Вспомнили о погоде, о работе. Обращались на «ты», хотя в городе, даже столкнувшись на улице, никогда бы не стали так.
— Я тоже семейно, — говорил Мальцев. — Вот только наверх поднялись, не видали? Жена и два пацана. Пять и девять… нет, десять. А твоей сколько?
— Шесть.
— В этом году в школу?
— Нет, — папа скользнул по Мальцеву взглядом и нахмурился. — Ей в декабре семь, пока не берут, — почему-то нашел он нужным добавить, словно оправдываясь.
— Нехорошо, — покачал головой Мальцев. — Я старшего с шести отдал. И младшего отдам. Ты договорись, она ведь уже большая.
Папа даже обернулся на Идку — его Идка большая? Нет, это о ком-то другом, о чужом ребенке можно сказать так, а Идка — она не большая, не маленькая. И о школе папа думать не любил. Ведь как пойдет в школу, все изменится, думал папа: ее нельзя уже будет купать в ванной, сажать на шею, качать на коленке, она начнет расти. А пока Идка такая, его, папы, внутренний таймер тоже как будто сломался, перескакивая с каждой пройденной секунды на одну секунду назад.
Думая так, папа разделся и большими шагами ушел к воде, а Мальцев, лысый и потный, оставшись с Идкой один на один, присел перед нею и стал говорить заискивающим тоном, как всегда говорил с детьми начальников, считая, что заискивать перед ними — это то же, что заискивать перед самими начальниками.
— В школу скоро пойдешь, да? — говорил Мальцев.
Ида молчала и смотрела на него прямо.
— Пионером будешь?
Ида бесстрастно смотрела ему в глаза. Про пионеров она все уже знала.
— Сначала октябренком, потом пионером, — поправился Мальцев. — Будешь с Лениным значок носить и делать вот так, — он вдруг поднялся, втянул, как мог, свой толстый живот и приставил руку ко лбу, вылупившись прозрачными глазами на горизонт, бездумно и отчаянно.
В этот самый момент маленький пароход, отходя от дебаркадера за мысом, просигналил нежно большому теплоходу, величаво плывущему вниз по Волге (фарватер тут недалеко от берега). Большой теплоход ответил ему низко и торжественно, долгим и грустным звуком, зависающим в вечере. Солнце ало садилось за лесом и спиною толстого дядьки в трусах в синий цветочек, вытянувшегося в пионерском приветствии; он был так торжественно нелеп в этот момент, что Идка прыснула и бросилась к воде, зовя на бегу папу.
Мальцев сразу весь сдулся, посмотрел ей вслед досадливо и ушел, ссутулившись, к лесу, волоча за собой одежду и оставляя след на песке, как будто от хвоста.
Вечером папа ходил в бильярдную, и Ида шла с ним.
Пока шли, проверяли домик ужа в пеньке, хотя это и было не по пути, совсем на другой тропинке. Ужа всегда не было дома, трухлявый пень выглядел, как заколоченная избушка, и папа уже не помнил, с чего они решили, что здесь должен жить уж. Постучавшись к нему и не дождавшись ответа, шли в бильярдную.
Так назывался низкий деревянный сарай без окошек. Внутри было всегда очень накурено, полно мужиков и царила крупная, с толстым носом и подбородком Светочка в бумажном чепчике, приколотом к волосам, и переднике с оттопыренным карманом, куда она складывала деньги. Светочка стояла за деревянной стойкой и подавала газировку с сиропом и без. Еще квас. На стойке был черно-белый телевизор, который смотрели все, кто не играл. Так как из-за стука шаров и голосов слышно все равно ничего не было, у телевизора всегда был выключен звук.
Столов было три, а стульев ни одного. В тот приезд Идка с удовольствием отметила, что стала выше стола и может уже положить подбородок и смотреть на зеленое поле, не приподнимаясь на носках. Но папа не разрешил так стоять — вдруг мяч, выскочив с поля, попадет Идке в лоб? Он велел сесть на маленький карниз у стены. Идка сидела и смотрела снизу, как шарики, проваливаясь, попадают в сеточки под лузами или в длинный ход под столом — был там один такой стол, и он был для Идки самым главным, ей казалось, что играть на нем могли только те, кто уже на остальных столах выиграл, и она очень гордилась папой, когда он играл за ним.