Дмитрий Быков - Остромов, или Ученик чародея
— Я тоже пойду, — сказала вдруг Наденька. Она сама не знала, какая сила заставила ее выйти вместе с алхимиком.
— Заодно и Надю проводите, — сказал Игорек.
— Почту за счастье, — ответил Остромов серьезно.
5Особенно досадно, что в этот раз без луны; вот всегда так. Как разговор с никому не нужным сумасшедшим, полезным в деле, но невыносимым на личном плане, — так тебе полное сияние; а как прогулка с прелестным существом, чистым, легко обучаемым, — так одни мелкие брызги болотных звезд. Прелесть апрельской ночи не околдовывала Остромова, он сам мог околдовать кого хочешь. И этот отвратительный, гнилой зеленый цвет по краям неба, мутный, как зацветшая вода в Карповке.
— Смотрите, какое небо зеленое, — сказала Надя радостно. — Это значит, скоро все зазеленеет. Люди думают, что уже никогда, и вот им намекают.
О, он понял. Эта из тех, что за все благодарят; но как странно сочетание всех этих детских, плюшевых добродетелей с высоким ростом, здоровьем, зрелой готовностью всей, так сказать, фигуры. Вариант «Доверься, дитя» здесь, однако, не проходил, и Остромов, несколько шагов пройдя в интригующем молчании, выбрал безотказную, всегда увлекательную «Встречу в веках». За время этой игры объект успевал проболтаться, и дальше можно было применяться к обстановке.
— Прежде вы не были так восторженны, — обидчиво сказал он.
— В каком смысле? — немедленно попалась она.
— В самом прямом, — пожал плечами Остромов. — В последний раз, если помните, тоже была весна, пышней этой. А вас занимало только то, что Дювернуа десять минут говорил с вами и подарил брошь, ничего ему не стоившую.
Она засмеялась, это было интересно, и с готовностью подхватила игру.
— Но ведь брошь была в виде зайчика. А я так любила зайчиков. Эти, знаете, брильянтовые ушки…
— Смейтесь, смейтесь, — сказал он, ядовито улыбаясь. — Мы охотно вспоминаем прошлые бедствия и требуем искупления, но память о собственных грехах у нас надежно закрыта. Я это знал тогда и знаю сейчас.
— Но что же я сделала? Я помню, что на другой день мы поехали к Дювернуа и наделали ужасных глупостей, но вам-то что? Вы ведь были влюблены в девицу Ленорман.
Отлично было так идти с веселым человеком и играть с ним — после целого дня разговоров о птичках, мокроте и недоплаченных пенсиях.
— Девица Ленорман, — брюзгливо пояснил Остромов, — была шарлатанка и дура, в это время ей было пятнадцать лет, и она гадала в Алансоне, где ей и место. Но если вам не угодно вспомнить того, что было на самом деле, я помогу вам.
Город был безлюден, фонари горели через один, но было не страшно, нет. Он умел сделать так, что все участвовало в его спектакле.
— Был вечер у де Скюдери, она созывала литераторов по пятницам, вроде сегодняшней. Пятница — для нас с вами день решительный, но вы этого помнить не хотите. — Остромова подхватила и несла вдохновительная сила. — Вы были особенно хороши в этом вызывающем зеленом — Париж той весной носил золотистое всех оттенков.
— Терпеть не могу золотистое.
— Не удивляюсь, — сказал Остромов. — Ведь оно должно связываться в вашей памяти с моей погибелью, коей вы были причиной.
— Ах, вот этого не надо, — сказала Надя, опасаясь, что фраза прозвучит резко и обиженный масон прервет импровизацию. — Не люблю, когда меня виноватят. Это, знаете, брат двоюродный обижался на всех, чтоб конфету дали.
— Мне никаких конфет от вас не нужно, — кротко, едко улыбнулся Остромов. — Вы все сделаете сами. Мы обречены доигрывать прежние драмы.
— Что же была за драма? Я предпочла вам Дювернуа?
— Разумеется, вы ни в чем не виноваты, — кротче прежнего произнес Остромов, ненавязчиво придерживая ее под локоть при обходе особенно большой лужи. Проклятое болото, сухой улицы нет, ботинки пропускали воду. — Но предпочтение ваше вызвало цепь событий, в конце которой была моя гибель, только и всего.
— Ну, знаете. Эдак каждое наше слово…
— Нет, не каждое. Вы должны помнить, что сказали тогда. Меня звали Казотт.
Казотт, Казотт. Нет, она не помнила и честно призналась в невежестве. Впрочем, в эту минуту Надя уже не поручилась бы, что все так уж понарошку.
Остромов нахмурился.
— Следовательно, вы сознаете вину, — сказал он озабоченно, — иначе, конечно, знали бы это имя. В духовной науке такое искусственное забвение называется блоком. Знаете — как поэт? Вы закрыли участок памяти, потому что душа ваша болит при одном упоминании этого вечера. Я еще десять дней назад хотел сказать вам, но понадеялся на то, что мы не увидимся больше.
— Вам так не хотелось меня видеть? — спросила уязвленная Надя.
— Мне не хотелось вас мучить, — мягко сказал Остромов. — В самом деле, какая ваша вина в том, что я был обезглавлен? И вдобавок я совсем не помню этого. Тут уж милосердна моя память. Я увижу все только в последний миг этого воплощения — бесконечную анфиладу предыдущих смертей; все они были насильственными, и эта не будет исключением. — Не накликать бы, подумал он тревожно, но вдохновение диктовало свои законы и отгоняло страх. — Вспомните: была весенняя ночь 1788 года. Пели скрипки. Неожиданно я стал пророчествовать — в ответ на прямой вопрос герцогини Малерб пришлось сказать, что большинство присутствующих кончит жизнь на эшафоте, а прочие в изгнании. Вам я сказал, что вам долго придется носить маску простолюдинки, а ведь именно этого вы боялись больше всего. И тогда вы отвернулись с эдакой демонстрацией и продолжили говорить с Дювернуа, любезничать с ним, назовем вещи их именами.
— Что же? — насмешливо, но осторожно спросила она. — У вас были на меня особенные права? Я была ваша собственность?
— Я имел основание думать, — пробормотал Остромов. — Впрочем, если для вас это так легко, считайте, что это вообще не доказательство.
Она поглядела с особым женским интересом, и он понял: дальше пойдет. Она, разумеется, в глубине души понимала, что все это шутка, причем затянувшаяся и неуместно серьезная, но была и глубина глубины, в которой она почти уже представила всю коллизию: «встреча в веках» незаменима, когда объект наделен живым воображением.
Он окинул Надю взглядом — всю, от пыльных туфель до каштановых тяжелых волос. Трудность мужской нашей жизни в том, что любить хочется хороших, имеющих обыкновение привязываться; а те, с кем легко, — кому нужны?
— Если бы я даже верила именно в переселение, — сказала она мягко, не желая оскорбить чужую веру, — я все равно не допустила бы мысли, что возможна вторая встреча. Почему этот ваш Казотт и эта моя, которая влюбилась в Дювернуа…
— Анриетта, — услужливо подсказал он.
— Анриетта, Козетта… почему мы должны были опять воплотиться одновременно? Ведь никакие вероятности…
— Это как раз очень просто, — заторопился он, но тут же возвратил себе важность. — Впрочем, не знаю, интересно ли вам будет слушать об этом, если вы заведомо не верите. Для людей, хотя бы слышавших о духовной науке, все это азы…
— Почему же, говорите. Я не из вежливости, правда. Я невежливая.
Прелестна, подумал он. Именно эта прямота, говорящая либо о крайней невинности, либо о последней испорченности, равно привлекательных.
— Позвольте рассказать вам подлинный случай, — начал он, закуривая длинную «Леду». — Супружеская пара, он адвокат, наверняка вам известный, — не называю из деликатности, но человек самый порядочный, выковыривал невинных буквально с того света. Она — провинциалка, двадцати лет, в Ленинграде ищет работы, — он особо, с легкой язвительностью выделил «Ленинград», давая понять, что привык и не желает фрондировать. — Устроилась секретаршей в суде. Они знакомятся на процессе крупной группы растратчиков, адвокат являет все красноречие, спасает одних, прельщает другую, словом, несмотря на разницу в двадцать два года, свадьба устраивается за месяц. Поначалу жизнь безоблачна, каждый день она просыпается счастливая, но вот, изволите видеть, с одного пасмурного утра вдруг замечает, что прежней радости нет. Дальше — больше: она смотрит на него и чувствует, что этот красивый, полный, телесно здоровый мужчина ей противен, что вид его вызывает у нее судороги, что еще немного — и она хватит его сковородкой. О близости, сами понимаете, уже речи быть не может. Когда вечером он пытается — vous me comprenez[7], — она сжимается, отворачивается, предполагают беременность с таким патологическим вывертом, но ничего подобного, ищут других причин, ничем не обидел, не оскорбил, вообще на ровном месте. Тогда она обращается, разумеется, к врачу. Врач смотрит по женской линии — ничего не находит, по психиатрической линии смотрит ученик самого Фройда — нормальное развитие, легкое малокровие, но в общем дай Бог всякой. В полном отчаянии после двух месяцев прогрессирующего недуга, препятствующего уже и просто спать в одной постели, обращается она к регрессору — это слово вам наверняка знакомо…