Дженет Уинтерсон - Тайнопись плоти
В «Южном комфорте» шел фестиваль кантри-вестерна. Кроме того, на этот месяц пришелся день рождения Гейл Райт. Меня ничуть не удивило, что она оказалась Львом. В ту ночь, о которой я говорю, у нас было жарко и шумно, как в аду. Своим выступлением нас осчастливил Дон по кличке «Воющая Конура». Он любил называть себя Воко. Бахромы на полах его куртки хватило бы на большой парик, если бы он в нем нуждался. А он в нем нуждался, но предпочитал думать, что недостаток волос покрывает «невидимый паричок». Штанишки у него были такими узкими, что ширинкой можно было удавить хорька. Когда он не пел в микрофон, то прижимал его к промежности. На заду красовалась надпись: «ВХОДА НЕТ».
— Во, задница! — сказала Гейл и сама захохотала удачной шутке. — Не втягивал бы он так пузо, а то мы решим, что у него кишка тонка.
Воко имел большой успех. Женщинам нравилось, как он раздавал им красные бумажные салфеточки с автографами, извлекая их из верхнего кармана куртки, и как он подражал рыку Элвиса. Мужчины, казалось, не возражали против его плоских шуточек, когда он прыгал к ним на колени и жеманно пищал: «Кто здесь самый красивый мальчик?», а дамы тем временем присасывались к очередному джину с лимоном.
— На следующей неделе устраиваем девичник, — сообщила Гейл. — Со стриптизом.
— Мне казалось, что у нас месячник кантри-вестерна?
— Все верно. Воко придется напялить бандану.
— А как насчет банана? А то отсюда хрен что разглядишь.
— Им же не размер важен, а оттянуться хорошенько.
На сцене Воко, зажав в вытянутой руке микрофонную стойку, тянул: «Это пра-авда ты-ы-ы?»
— Лучше приготовиться заранее, — сказала Гейл. — Как только он закончит петь, они повалят за выпивкой быстрей, чем монашки к причастию.
Она смешивала в тазике особый, приуроченный к месячнику, коктейль «Долли Партон на льду», а мне следовало расставить в ряд бокалы с маленькими пластиковыми сиськами, которые должны были изображать зонтики.
— Пошли поедим, как закончишь, — сказала Гейл. — Ничего личного. Я заканчиваю работу в двенадцать, и тебя кончу, если захочешь.
Вот как в итоге мы оказались в баре «Волшебный Пит». Передо мной стояла тарелка спагетти-карбонара.
Гейл напилась. Она была пьяна настолько, что когда ее накладные ресницы упали в суп, она на полном серьезе заявила официанту, что в тарелке плавает сороконожка.
— П-послушай, мне надо кое-что тебе сказать, — сообщила Гейл, наклоняясь ко мне над столом — так сторож зоопарка бросал бы рыбку пингвину. — Слышь?
Больше ничего не оставалось. В «Волшебном Пите» было не слишком шикарно, но выпивка там на уровне. Либо слушать ее излияния, либо найти пятьдесят пенсов на музыкальный автомат. Но пятидесяти пенсов у меня не было.
— Т-ты ошибаес-ся!
В мультиках на этом месте пол снизу пробивает пила и прогрызает отверстие вокруг стула Багза Банни. Что она имеет в виду — я ошибаюсь?
— Если ты о нас, Гейл, то…
Но она не дала мне договорить.
— Про т-твою Луизу!
Она с трудом ворочала языком. Голову она поддерживала кулаками, для надежности упираясь локтями в стол. Пытаясь дотянуться до моей руки, она уронила свою в ведерко со льдом.
— Тебе не надо было драпать!
Драпать? Моя героическая роль виделась мне совсем иначе. Разве вся моя жизнь не принесена в жертву Луизе? Разве ее жизнь не куплена ценой моей?
— Она н-не ребенок!
Неправда. Ребенок. Мое дитя. Нежное создание, которое мне хотелось защитить.
— Вместо т-того, ч-чтобы спросить, чего она хочет с-сама, ты…
Но мне пришлось ее оставить. Ради меня она могла бы умереть. Разве не лучше было отдать половину жизни ради того, чтобы она жила?
— Ты ш-што молчишь? — спросила Гейл. — Где твой язык?
Язык-то мой на месте. И червяк тоже — червь сомнения. Кем я себя воображаю? Сэром Ланселотом? Луиза стоит любой средневековой мадонны, но какой уж из меня рыцарь. И все же мне отчаянно хотелось не ошибаться.
Мы, шатаясь, вывалились из «Волшебного Пита» и побрели к машине Гейл. Пьяна была только Гейл, но опираясь на меня, она колыхалась за двоих. Как остатки желе на детском утреннике. Гейл твердо вознамерилась ехать ко мне и остаться у меня, даже если мне придется провести ночь в кресле. Миля за милей она развивала передо мной свою мысль. Жаль, что меня угораздило посвятить ее в подробности наших с Луизой отношений. Теперь ее было не остановить. Она перла как паровой каток.
— Чего я никогда не одобряла, так это пустого героизма. Многим нравится наворачивать проблемы только для того, чтобы их решать.
— Ты это про меня?
— У т-тебя эт-то просто дурь! Или ты ее п-просто не любишь!
Я так резко дергаю руль, что подарочный блок кассет Тэмми Уайнетт опрокидывается и сносит башку собачке-болванчику. Гейл блюет на свою блузу.
— Вся беда с тобой, лапа, — говорит она, утираясь, — что ты хочешь жить по сюжетам романов.
— Чушь. Я никаких романов не читаю. Разве только русские.
— Еще хуже! Эт-то тебе не «Война и мир», эт-то тебе Йорк-шир!
— Ты пьяна!
— Абс-солютно! Мне пятьдесят три года, и я д-дика, как валлиец с зеленым луком в заднице. Пятьдесят три! Старая развалина Гейл! К-какого черта она сует свой нос в твои дела и срывает с тебя м-муче… муч-ченический венец? Вот что ты думаешь, л-лапа! Конечно, я не похожа на ангела небесного, но не т-только у твоей п-подружки есть кр-рылышки. У м-меня тоже парочка им-меется. — Она похлопала себя подмышками. — Так вот, я тоже малость п-полетала и тоже поднабралась кой-чего! А т-тебе, л-лапа, отдаю задаром! Не беги от женщины, которую любишь! Тем более, что ты думаешь — это, мол, для ее блага! — Тут она икнула так сильно, что заляпала свою куртку полупереваренными устрицами. Пришлось отдать ей свой носовой платок. Под конец она сказала:
— Лучше теб-бе ее разыскать!
— Не могу!
— Х-хто сказал?
— Я! Я не могу нарушить слово. Даже если это ошибка, сейчас уже слишком поздно что-либо менять. Ты захотела бы видеть человека, оставившего тебя с тем, кого ты презираешь?
— Д-да! — сказала Гейл и вырубилась.
На следующее утро я сажусь на лондонский поезд. Солнце жарит сквозь вагонное окно, меня размаривает, и я погружаюсь в легкую дремоту: мне слышится голос Луизы — как будто из-под воды. Она под водой. Мы в Оксфорде, и она плавает в реке, а та отливает на ее теле изумрудным, жемчужным. Потом мы лежим на траве — жухлой от солнца, уже почти на сене, сухом на спекшейся глине, и травинки оставляют на нас красные рубцы. А небо над нами — голубое, как голубоглазый мальчишка: ни тени, ни облачка, открытый прямой взгляд, широкая улыбка. Довоенное небо. До Первой мировой бывали такие дни: просторные английские луга, насекомые жужжат, невинное голубое небо. Рабочие на ферме ворошат вилами сено, женщины в фартуках обносят их лимонадом. Летом жарко, зимой падает снег. Хорошая сказочка.
Вот и сейчас я создаю собственные воспоминания о счастливых временах. Когда мы были вместе, погода была лучше, дни — длиннее. Даже дождь был теплым. Разве не так? А помнишь, тогда… Я вижу Луизу: фруктовый сад в Оксфорде, вот так она сидела по-турецки, опираясь на ствол сливы. Сливы над волосами ее как змеиные головы. Волосы еще не высохли после купания и путаются в ветвях. Зелень листвы на медных волосах — как патина. Моя медноволосая леди. Луиза из тех женщин, чья красота будет видна и под налетом плесени.
В тот день она спросила меня, буду ли я хранить ей верность. У меня вырвалось:
— До самой смерти!
Но так ли это?
Ничто не может помешать слиянью
Двух сродных душ. Любовь не есть любовь,
Коль поддается чуждому влиянью,
Коль от разлуки остывает кровь.
Всей жизни цель, любовь повсюду с нами,
Ее не сломят бури никогда,
Она во тьме, над утлыми судами
Горит как путеводная звезда.[8]
В юности мне очень нравился этот сонет. Заблудившийся утлый челн виделся мне потерявшимся щенком, почти как в «Портрете художника в собачьей юности» Дилана Томаса.
Я — утлый челн, плывущий неведомо куда, но считаю себя достаточно надежной опорой для Луизы. А потом я швыряю ее за борт.
— Ты любишь меня?
— Всем сердцем!
Я притягиваю ее ладошку к своей груди под майкой, чтобы она почувствовала, как оно бьется. Она покручивает пальцами мне сосок.
— А как насчет тела?
— Мне больно, Луиза.
Страсть плохо сочетается с вежливостью. В ответ Луиза больно щиплет меня за грудь. Да, знаю, ей хотелось бы привязать меня к себе прочными веревками, замотать нас в один узел так, чтобы мы лежали лицом к лицу, шевелясь лишь вместе, не ощущали бы ничего, кроме единения наших тел. Она лишила бы нас всех чувств, кроме осязания и обоняния. В этом слепом, глухом, недвижимом мире мы могли бы предаваться своей страсти вечно. Конец означал бы новое начало. Только она, только я. Да, знаю, она была ревнива — но и я тоже. В любви она была груба — но и я тоже. У нас хватило бы терпения пересчитать волосы на головах друг у друга, но никогда не хватало терпения раздеться. Никто из нас не был лучше другого, но раны у нас были одинаковые. Она была моей половинкой — и она потерялась. Считается, что кожа имеет водоотталкивающие свойства, но моя кожа не отталкивала Луизу. Она затопила меня, и вода так и не сошла. А я до сих пор бреду по ее водам, они плещутся в мою дверь и угрожают моему душевному покою. У моих ворот нет гондолы, а вода поднимается все выше. Плыви по ней, не бойся. Но я боюсь.