Тибор Дери - Воображаемый репортаж об одном американском поп-фестивале
Собака именно в эту минуту протискивалась под воротами. Анча пошел ей навстречу, отворил калитку и показал рукою: «Вон!» Словом, если можно так выразиться, отказал собаке от дома. Она с любопытством глянула на вытянутую руку, потом, несколько раз высоко подпрыгнув, весело попыталась ухватиться за рукав. Беременность заметно увеличивала притягательную силу земли, и попытки эти не удались. Анча строго прикрикнул на собаку и опять указал на ворота. Услышав непривычный тон, собака недоуменно на него посмотрела, потом села и серьезно, заинтересованно вперила свои внимательные черные глаза инженеру в лицо.
Она никак не могла взять в толк, что ее выгоняют. Анча гнал, пугал ее по-всякому, и она в конце концов испугалась, но чем заслужила все эти резкие взмахи руки, странное хлопанье в ладоши и грубый голос — понять была явно не в состоянии. А поскольку не могла поверить и в то, что инженер хочет обидеть ее без причины, она решила переждать: ведь рано или поздно непонятный гнев минет и Анча вновь станет к ней добрым; она не вышла из сада. Опустив уши и свесив хвост, сжавшись в комочек, насколько позволял большой живот ее, собака с мольбой смотрела на Анчу, когда же он приближался с угрожающим видом, начинала отступать, то пятясь, то отскакивая в сторону, но за ворота не выбегала. Стоило инженеру на минуту перестать пугать ее, как она оказывалась перед ним, ощетинившаяся, дрожащая всем телом, и с мольбой устремляла ему в лицо черный свой взгляд. Казалось, она просит прощения за провинность, которой не совершила. И только когда инженер наконец резким движением, известным собакам еще в утробном их бытии, наклонился и поднял камень, она отскочила и, скуля, поджав хвост, бросилась вон из сада; однако на мостике, у калитки, захлопнувшейся за ее спиной, остановилась опять и долго смотрела вслед удалявшемуся инженеру. Четверть часа спустя он случайно выглянул в застекленную дверь. Собака сидела у самого порога, на приступках, и неотрывно смотрела на дверь. Когда взгляды их встретились, она прижала уши, повернулась и сошла по ступенькам вниз. Медленно поплелась она к воротам, со вздохом опустилась на землю и положила голову на передние лапы.
* * *
На следующий день собака все же опять была у остановки автобуса и приветствовала Анчу самыми радостными прыжками, подскакивая так высоко, как только позволяло ей ее положение. Она явно простила то, чего не простили ей. Что ж следовало ей простить? То, что она родилась не человеком. За этот первородный грех свой, непростительней коего история земли не знает, животные могут получить отпущение, лишь выкупив свое существование у номинального властелина земли — человека. Кто чем — жиром своим, молоком, физической силой или, наконец, сладко волнующей человечьи нервы, особенной, «престижной» красотой. Но в 1948 году, в разрушенной войной Венгрии, пытавшейся возвести над руинами хотя бы какую-то крышу для своего народа, применяясь ко все новым и новым системам, — чем мог выкупить себе пощаду молодой и совершенно бесполезный фокстерьер? Он мог воззвать только к милосердию, а этого товара тоже сильно поубавилось в разрушенной стране.
И все же собака, которую мы, по существу, вправе назвать бездомной, и после того изо дня в день появлялась на автобусной остановке и с неизменным ликованием встречала инженера. Никак, однако, не поощряемая, она понуро, молча плелась за ним следом до самых ворот, потом, подождав, когда перед ее носом захлопнется калитка, сопя, протискивалась в сад через все более тесный для нее лаз. Попытки Анчи отпугнуть ее оставались по-прежнему безрезультатными, принимать же более суровые меры, например пнуть ногой или бросить в нее камень, инженер не хотел и не мог. Впрочем, однажды со злости он обозвал собаку падалью, наглой втирушкой.
На другой день собака не пришла. На третий день тоже. В тот вечер инженер, приезжавший теперь не обычным своим рейсом, а из-за все нарастающей груды дел в Пеште гораздо позднее, уже затемно, спросил за ужином жену, не объявлялась ли собачонка. Жена улыбнулась и отрицательно покачала головой. На эту улыбку ее Анча мог бы ответить так:
Нет террора страшнее и коварнее, чем любовь. В союзе со слабостью и беззащитностью она побеждает не только нерасположение, но даже и равнодушие. Человек не в силах вырваться из ее объятий, да и животному это удается редко. Против нее оружия нет, ведь она упраздняет самое отрицание. А тут еще эта бессловесность животного, невозможность для него выразить свои чувства словами — о, это оружие во много раз ужаснее самого неоспоримого контрдовода. Что можно ответить молчанию, которое атакует не ту или иную мою позицию, но самое мое существование?
Да и что бы я сказал собаке, этой ее тишине? Что не верю в искренность ее привязанности, ибо что может быть ей любо во мне, которого она не знает? Она, вероятно, ответила бы, если бы, разумеется, удостоила ответом, что обнюхала меня, следовательно, знает. И того, что она во мне обнаружила, вполне достаточно, чтобы удовлетворить ее жажду ласки, тепла. Любовь не перебирает достоинства, иначе она превращается в торг.
Я мог бы сказать ей еще, что единственно явственный, естественный долг человека — производить потомство и что с моей стороны было бы чистым мошенничеством усыновить собаку! Я еще в том возрасте, в расцвете мужской силы, не правда ли, когда не так уж трудно обзавестись одним-двумя здоровыми наследниками. И что же, представить суду вместо них молоденькую и абсолютно бесполезную сучку-фокстерьера? Да и сама эта абсолютно бесполезная сучка — неужто мне так унизить ее, чтобы вместо нее, вот именно, вместо нее любить в ней то, чего я лишен? А она — пусть довольствуется бледным отражением ласки иным чувствам отданного сердца вместо прямого и яркого сияния любви, какой она заслуживала бы?! Нет, она должна признать: между нами сложились бы обоюдно нездоровые отношения. Кроме того, я вообще считаю это назойливостью — вот так, не спросившись и не получив на то разрешения, втираться в мою жизнь и с помощью бесполого оружия любви, против которого у меня нет защиты, совершать надо мною насилие. Да я же не хочу отдавать ей местечка в душе моей, которое она столь дерзко раскопала там для себя. С меня и так довольно забот и горя, я не имею ни малейшего желания растрачивать силы, то есть слабость мою, на каких-то там паршивых назойливых диких тварей.
Как видим, Анча хранил в душе надежный и точный слепок человеческой морали и сферу ее действия распространял на всю живую природу. Он полагал, что по отношению к животному, растению несет ответственность не меньшую, чем по отношению к собратьям своим — людям. И, вероятно, в течение жизни нередко попадал в эту самую им самим расставленную западню и, конечно же, не раз романтически в ней бился, и приходилось ему цепляться руками и ногами, чтобы из нее выбраться, — впрочем, каждый ведь на свой манер строит и ад свой и рай.
Но собака обо всем этом, разумеется, ничего не знала, а если бы и знала — посмотрела бы на инженера так же изумленно, как в тот день, когда он впервые прогнал ее от себя. Впрочем у нее последнее время хватало своих забот. Три дня подряд супруги ее не видели. Но вот в четверг она появилась опять, много позже прибытия помазского автобуса, который, кстати, опять прикатил в Чобанку без инженера. К концу марта дни стали значительно длиннее: Эржебет сидела на скамейке в освещенном закатным солнцем саду и, поджидая мужа, читала книгу. Вдруг у ворот показалась собака. В мгновение ока она легко проскользнула под воротами, хотя лаз ничуть не стал просторнее, и подбежала к Эржебет. Собака постояла перед ней всего минутку. Показала свой похудевший стан, дважды кокетливо прошлась перед скамейкой, словно барышня-манекенщица, и вдруг опрометью бросилась к воротам, опять пролезла под ними и быстрой трусцой скрылась за поворотом уходящего влево шоссе. не желала оставить своих щенят надолго даже затем, чтобы подробнее поинтересоваться, дома ли инженер.
Анча провел эту ночь в Пеште, у себя в кабинете, и только на другой день поздно вечером вернулся домой. Но приехал он с таким ворохом новостей, что жена лишь далеко за полночь вспомнила и рассказала ему о визите собаки.
В тот день национализировали предприятия, в которых было занято более ста рабочих, и Анчу назначили управляющим завода горного оборудования. Янош Анча родом был из Шалготарьяна, из шахтерской семьи, его отец всю жизнь работал забойщиком, так что, несмотря на интеллигентский род занятий, он по происхождению своему мог считаться надежным кадром. Диплом горного инженера он получил в девятнадцатом году в Шелмецкой академии и, хотя во время пролетарской диктатуры девятнадцатого года одним из первых вступил в коммунистическую партию, все же после десяти лет полуголодного существования получил в Шопронском институте профессорскую кафедру. В конце 1939 года разразилась вторая мировая война, он вступил в социал-демократическую партию.