Михаил Шишкин - Письмовник
Смотрела, как она рисует карандашом, и обратила внимание на то, что, если рисунок показался ей неправильным, он для нее просто перестает существовать, она его больше не видит, рисует на том же листе другой – не замечает старых линий, а видит только новые.
Вот надо научиться так жить.
Но больше всего она любит рисовать папиными красками. Я надеваю на нее его старую рубашку, чтобы можно было пачкаться. Он хотел чему-то научить ее, по-настоящему, но еще рано, ей это неинтересно.
Как-то раз ножницами для рукоделия выстригла у себя клок волос и прилепила клеем на подбородок – как у папы.
Однажды вечером он укладывает ее спать, а она плачет в подушку.
– Чудо мое, что такое?
А она сквозь всхлипы:
– Папа, ты же умрешь! Мне тебя так жалко!
Она только начала по-настоящему осознавать себя. Вдруг сказала, когда были на пруду и смотрели на закат:
– Ведь эта солнечная дорожка – это ведь не солнце, это я, да?
Ходили в детский театр на “Снегурочку”. Я шла и думала – как это странно, что они слепили девочку из снега. И вообще, это ведь не снежную бабу из комков сделать – нужно вылепить руки, ноги, каждый пальчик. А Сонечка не нашла в этом ничего особенного, у нее даже вопроса такого не возникло:
– Но ведь она же настоящая! Живая!
Он купил ей взрослые ручные часики. Соня заводит их, поднеся к уху, и восхищенно говорит:
– Слышишь? Как будто кузнечики!
Смастерил ей воздушного змея, и мы все вместе пошли запускать его, но змей долетел лишь до ближайшего столба и запутался в проводах. Когда проходим мимо, машем ему – от него остались одни лоскуты, и он машет ими в ответ.
Еще она любит брать мой фонендоскоп и выслушивать все подряд. Себя, Доньку, стену, кресло, подоконник. Приставит к стеклу и говорит серьезным голосом миру за окном:
– Дышите! А теперь не дышите!
Читаю ей перед сном, а она заслушается, смотрит куда-то в себя и лижет волоски себе на руке чуть выше запястья – сначала в одну сторону, потом в другую. Заглядывает в книгу, когда переворачиваю страницу, – не появилась ли картинка?
Ее нужно все время проверять. Ложится спать, уже юркнула в постель, а зубная щетка сухая. Подъем! В ванную! Все равно что-нибудь придумает – щетку держит неподвижно, а зубы водит по ней, мотает головой из стороны в сторону, будто протестует.
Мне кажется, она боится полюбить меня, потому что тогда это получится, будто она предает свою маму. Она боится измены, предательства. Попыталась поговорить с ней, объяснить, что ничего страшного в этом нет и, если она по-настоящему любит двух людей, это не означает, что она изменяет одному из них.
Мне кажется, у нас все получится. Иногда нам бывает так уютно вместе. Вот в последнее воскресенье укладываю ее, а она просит посидеть с ней еще в полумраке. Боится спать в темноте, умоляет оставить свет. Оставляю ей ночник, прикрытый газовой косынкой. Тени каждый раз другие. Она лежит и придумывает, кто это там, на потолке.
И всегда просит, чтобы я ее погладила кисточкой – как папа.
Вожу мягкой беличьей кисточкой ей по рукам, ногам, спине, попочке. Ей щекотно, она счастливо смеется, извивается.
Целую ее на ночь и шепчу:
– Ну все, а теперь свернись калачиком!
Сашенька моя!
Здесь кругом так много смерти! Стараюсь не думать об этом. Не получается.
Отремонтировали дорогу до Таку, и оттуда каждый день прибывают новые отряды союзников, готовится наступление. Значит, будет еще больше смерти.
Кирилл сказал, что нужно умирать легко, как Людовик XVI – тот, взойдя на эшафот и увидев после темницы первого живого человека, с которым мог перекинуться словом, спросил у палача:
– Братец, а что слышно об экспедиции Лаперуза?
За несколько минут до смерти он еще интересовался географическими открытиями.
Да, и я тоже хотел бы так – с легкостью, будто вышел к завтраку.
Но, наверно, для этого нужно быть очень сильным.
Я сильный?
Сашенька, я тут видел идеальную смерть. Человек – молодой, красивый, белозубый, хотя на зубы как раз он жаловался до этого весь день, ходил с флюсом и чуть не выл от зубной боли – исчез моментально. Снаряд попал прямо в него. В сам момент взрыва меня там не было, но я потом видел его руку, закинутую на макушку дерева.
Это мой идеал.
Но вдруг так не будет?
Каждый день вижу раненых, и поневоле приходит мысль – ведь завтра я буду одним из них. Вероятность прямого попадания снаряда в мой череп равна, увы, нулю. А вот получить увечье и корчиться в муках – очень даже вероятно.
Ведь пуля или осколок может попасть мне в коленку. Или в ладонь. Застрять в почке, левой или правой. Разорвать сердечную сумку. Пробить мочевой пузырь. Да что перечислять – человек вообще очень ранимое существо. Я тут уже на многое нагляделся.
Смотрю на раненого и поневоле примеряю его ранение на себя.
Один солдат кричал “ура”, а пуля в это мгновение пронзила ему обе щеки и выбила зубы. И зачем-то представляю себя на его месте. И не могу от этого избавиться.
Ночью я вышел полусонный по нужде и слышу, как в большой лазаретной палатке кто-то жалобно просит:
– Не могу найти свою шконку. Кто-нибудь, помогите шконку найти!
Это парень, у которого глаза замотаны бинтами, на ощупь пробирается по проходу между походными койками. Тоже вышел среди ночи, а на обратном пути потерялся.
Меня будут перевязывать, оперировать, перепиливать кость, отрезать гниющие остатки вот этой моей правой ноги. Или левой?
Для меня было бы невыносимо ковылять весь остаток жизни на одной ноге или вообще без ног.
И может быть, уже завтра Люси будет отмывать после меня от крови белую клеенку на операционном столе.
А может, наоборот, именно тогда мне и захочется – с легкостью – уйти? Когда это было? Позавчера. Фельдшер вышел покурить между операциями и, увидев меня, подошел. Наверно, хотелось с кем-то поговорить, отвести душу. Его все зовут по имени-отчеству, Михал Михалыч. Он мне нравится – у него всегда добродушный вид, на круглой голове седой остаток студенческого ежика – он когда-то ушел из университета, недоучился, почтенные усы, округлый живот, мелкая старческая походка. У него смешной рыхлый нос, украшенный красными и синими прожилками. Посидели молча, потом он вздохнул:
– Господи, чего в этом лазарете только не насмотришься! Вот сегодня утром принесли одного такого молодого, как ты, и до того изуродованного, что пытался покончить с собой. Я держал его, пока доктор не сделал ему укол.
Докурил, хлопнул меня по плечу, мол, держись, где наша не пропадала, и засеменил обратно в операционную.
Смерть. Столько раз слышал это слово и сам произносил и записывал эти шесть букв, но теперь я не совсем уверен, понимал ли я по-настоящему, что оно значит.
Вот написал это предложение и задумался.
А сейчас понимаю?
Сашка, главное здесь – не думать. А я все время думаю. И это неправильно. Ведь сколько поколений думало об этом и пришло к великой мудрости – надо не думать. Почему солдатам всегда дают какое-нибудь задание, любое, пусть самое бессмысленное, лишь бы их чем-нибудь занять? Чтобы не думать. В этом есть глубокий смысл – чтобы человек не думал. Нужно спасти его от себя самого, от мыслей о смерти.
Здесь нужно как-то уметь забыться, что-то делать руками – вот их и заставляют то чистить оружие, то приводить в порядок форму, то копать что-нибудь. Придумывают дела.
А я себе, наверно, тоже именно поэтому придумываю дело – писать тебе при первой возможности. То есть делать буквы. И ты меня так спасаешь, родная моя!
Сашенька, милая, хорошая, я не жалуюсь тебе, нет, и знаю, что ты это понимаешь.
Я все время думаю о смерти. Она здесь кругом. С утра до поздней ночи и даже во сне. Я ужасно сплю. Меня мучают кошмары и испарина. Иногда я потею просто по-зверски. Обычно я сны свои не запоминаю, они куда-то испаряются через несколько мгновений после того, как проснусь – так дыхание на зеркале испаряется от сквозняка, без следа. А то, что приснилось сегодня, запомнилось.
Во сне я снова оказался на призывном пункте перед военной комиссией голым – довольно унизительная церемония. Все было как наяву, и я даже совсем не удивился, что прохожу это освидетельствование повторно. Стою в очереди, прикрывшись ладонями, смотрю поневоле на шрамы и ссадины стоящих передо мной, на их волосатые и голые ягодицы, на прыщи, бородавки. Все это унизительно, особенно когда доктор щупает каждого в паху, потом нужно еще повернуться, наклониться вперед и раздвинуть промежность. И вот очередь доходит до меня, а врачом почему-то оказывается Виктор Сергеевич, мой учитель, который умер на уроке. Он протирает галстуком очки и смотрит на меня. Я начинаю оправдываться, что искал те таблетки, о которых он нам говорил, но так нервничал, что никак не мог найти:
– Виктор Сергеевич! Я тогда, в классе, когда вы лежали на полу у доски, перерыл все карманы в вашем пиджаке, но таблеток там не было! Честное слово!