Владимир Маканин - Андеграунд, или Герой нашего времени
С кем-то из них (уже седые) мы столкнулись у входа в метро, о том о сем говорили.
Поразительно: меня он помнил (я дольше был в стенах), а Веню, своего сокурсника, нет. Полтора года вместе, неполный второй курс. Венедикт — твой брат? Разве?
— Понимаю, понимаю! Редко встречал его на этаже. Венедикт, наверное, из тех, кто жил выше, — сказал бывший студент. (Стареющий. Седой. Глаза красные.)
А я, пусть с запозданием, порадовался тому, как язык сам все объяснил и расставил — да, говорю, он жил выше.
— Двумя этажами выше, так?
— Может быть, пятью.
— Ты что! Разве там наши жили?!
Я и вообразить не мог, что существует столько молодых судеб, что застряли в моей памяти, не содержа в себе по сути никакого драматизма. Кто-то трижды сдавал несчастный зачет. И кого-то вдруг выгнали. Кто кого любил. Кто кого бросил. Даже один утонувший (помню имя) не содержал в себе драмы. Поездки в колхоз на уборку, ночные костры, влюбленности, лекции, экзамены, а с ними и мы сами принадлежали времени да и составляли время — а Веня был поодаль. Для меня брат тоже был случаем, и я не способен сейчас биться задним числом с целой культурой (наслоившейся культурой тех дней), не могу ни ее отменить, ни зачеркнуть.
Я могу разве что поморщиться, скривить рот, думая о молодом том времени и счастье. Но запоздалая кривость рта, этот ее узнаваемый изгибец тем более дают мне увидеть, как сильно я тогда принадлежал. Молодые — мы принадлежали. А где и с кем был тогда Веня?..
Это сейчас он стал частицей того же самого времени, его определяющей приметой, сопровождением, знаком, который задним числом пробуждает в нас новейшее (хотя и вовсе не новое) сострадание. Веня-человек нам меньше интересен, а вот Веня-знак, Веня-память пробуждает в нас эту повышенную способность сострадать, любить — любить, а также не давать калечить друг друга, а также помнить, что мы люди и зачем мы на земле, и все прочее, прочее. Тем самым Венедикт, Веня, только сейчас вернулся (приложился) к тому времени. А где он был тогда, в те дни?
Это спрашиваю, вопрошаю, удивляюсь и озадачиваюсь я — брат. Родной и старший его брат, бывший рядом. Чего же в таком случае хотеть от других — чего я хотел или хочу от его сокурсника, от седого мужика, который Веню забыл?.. А я ничего и не хочу.
Женщина (в той моей давней притче), навалившись на подоконник полуоткрытой грудью, посмеивалась и курила сигарету. Этаж — третий.
Затем старший брат перебрался к более яркой (рыжей) женщине на пятый этаж, а затем опять и опять к новой женщине — на седьмой, восьмой. Что он искал в коридорах и на этажах, для рассказа-притчи было неважным. (Зато сам подъем все выше давал ощутить ход времени.) Весел и энергичен, вот что важно, вошел однажды в эти коридоры старший брат, поспешил там за женщиной, потом за другой, за пятой и в конце концов пропал. То ли упал, то ли с самого верхнего этажа его выбросили из окна местные ревнивые мужики. (Высоко зашел.) Погиб — когда младший, мужая, только-только вошел на первый этаж.
В реальной жизни первым вошел Веня, а уж следом вошел я — старший. В реальной жизни именно Веня был в молодости весел, отважен.
Но, скорее всего, в той притче и не было двух братьев — и не невольное отражение нас с Веней, а выявилась обычная человеческая (не подозреваемая мной вполне) возрастная многошаговость. То есть я был и старшим братом, который погиб; был и младшим, который начинал снова.
А когда младшего не станет (его тоже выбросят с достаточно высокого этажа), я, вероятно, и тут не исчезну, не погибну и вновь войду в здание общаги — и стану младшим уже младшего брата. Жизнь — за жизнь, отслаивая кожу за кожей.
Братья встречаются
Лет десять назад молодой художник Василек Пятов был действительно молодым — с круглым крестьянским лицом и с бойкой кистью в руках.
Как все провинциалы, он боялся слыть жмотом. Зато его отец, напористый бездельник пятидесяти лет, тем охотнее тянул из Василька деньги и чуть что шумел всем вокруг, мол, вот ведь времена! отцу родному сын не дал лишней копейки!.. Василек Пятов дал и не один раз. Но зарабатывал картинами он совсем мало. (Какой-то меценатишко из Канады, сам хилый, тощий, со съеденными передними зубами, появился у Василька в мастерской, походил с мышиным взглядом, купил и исчез лет на пять.) А отец все донимал — прислал вдруг письмо с длинным зимним перечнем: пальто, шапка, шарф, пара перчаток, не написал же проходимец перчатки. Я даже перечитал его письмо, где ощущался крепкий плотский привкус слова и стиль, стилек ничем не ограниченного самодовольства.
И с немалой выдумкой, конечно: однажды отправился налегке теплоходом и в каждом городе (вдоль довольно большой реки Волги) бросал сыну открытку, мол, помоги деньгами — в пути приболел, срочно госпитализирован. Именно что город за городом. И Василек сразу же ему посылал. А через день-два, утром, следующая блеклая открытка: срочно госпитализирован Куйбышеве... Срочно госпитализирован Ульяновске... Саратове... Волгограде, далее везде, шутил я. Но в те дни Василек Пятов еще не умел над собой (и, значит, над людьми) посмеиваться. Догадывался, что его обманывают, однако жалость и кровное родство каждый раз брали верх: Василек наново бежал занять денег у приятеля или продавал за бесценок холст. Или просто лежал, уткнувшись в подушку, и всхлипывал, как девица, — парень двадцати лет, широкоплечий, сильный, но с сердчишком из воска.
Всхлипывал, как девица. А девица, не помню имя (натурщица, бедовая, с красивыми ногами), сидела себе возле газовой плиты, разжаривая на сковородке высохшие корки хлеба (размягчая их). Прихлебывала бледный чаек и не унывала.
Мы — я и Вик Викыч (в ту пору уже безалаберные писатели андеграунда) — пришли занять у него деньжат. Пришли одолжить, а в итоге, расчувствовавшись, сами же купили Васильку хлеба, плавленых сырков «Дружба» и утешали, мол, не все в жизни так плохо. Пили чай вместе. Девица хихикала. Но тут появился и сам столь быстро выздоровевший после речного плавания отец. Он нагрянул улыбающийся, загорелый, довольный собой, спокойный и с авоськой, в которой светилась бутылка минеральной воды. Нас с Викычем он быстро выставил, нажимая на родственность — чужим людям отца с сыном не понять! Он даже не был пьяницей, просто бездельник. Выпивал, но любил и закусить, поговорить о политике, об автомобилях Брежнева, в общем, человек никакой. Просто упырь. Пил у сына кровь, ездил туда-сюда и редко-редко где-нибудь работал. Мы ушли. (Я и Вик Викыч.) Думаю, он и нас, нищих, мог обобрать — у него был необычайный дар вымогательства: он подавлял. Как позже выяснилось, он почти тут же принудил Василька продать самый яркий его холст — сам снес холст на рынок, где по дешевке и загнал среди моря халтуры. Следом (все тут же) сдал на детали испортившийся телевизор Василька, мол, ты, сын, купишь себе новый — зачем в наш век латать-чинить?.. Вечером он устроил ужин, хорошо покушали, бедовая натурщица была в восторге и загуляла с папашей, нет-нет и уединяясь с ним у соседки-художницы (в пустовавшей мастерской). Вслух, с причмоком расхваливала его страстность и гусарские манеры: «Восторг!.. Сплошной восторг!» — восклицала она, потягивая кофеек — смеялась, вскрикивала и поскучнела только на другой день, обнаружив отсутствие золотого кольца. (Тихо снял с пальца? Или прибрал на полочке в ванной?..) Нет, папаша не стал отпираться — он не был воришкой: просто и прямо он объяснил ей, что за сыновний холст дали на рынке возмутительно мало и что надо же нам было гулять на какие-то деньги эти чудные два дня, зато какой восторг, ты же сама кричала!.. Бедовая натурщица возмутилась, мол, надо еще посчитаться и как-никак уяснить итог с учетом кольца, папаша был согласен, пошел в угловой гастроном за минеральной водой (очень любил минералку после еды) и исчез.