Татьяна Толстая - Не кысь
– Кто-нибудь живой остался? – спросил Ахмед Хасянович.
– Никак нет, гарантирую – никого. Все чисто.
– Ну и ладно. Убираем дирижабли. Отбой, – вздохнул Ахмед Хасянович.
– Пусть повисят! – закричал захмелевший Василий Парамонович. – Ведь красота-то какая, а? Как все равно голуби серебряные. Помню, мальчонкой я голубей гонял. Рукой взмахнешь, а они – фрррр! – и полетели! И так трепещут, трепещут, трепещут! Эх!
– Ну, по последней – и на машине кататься, – предложил полковник. – Как, молодежь? Грибов поищем!
– Едем, едем, – просила Светлана, любуясь полковником. – Хочу грибов, грибов!
– Амангельдыев, па-а-а гри-бббы!!!
Трудно было сказать в хмелю и суматохе, кто куда сел, лег, встал и кто на ком повис, но мы, сплетясь в живой клубок, уже неслись в «Мерседесе» по кочкам и корням, и сосны проносились мимо, сливаясь в плотный забор, и лесная малина хлестала по стеклам, и пищала Джуди, отпихивая толстый живот заснувшего Василия Парамоновича, и блеяла Антонина Сергеевна, и Спиридонов, зажатый где-то под потолком, исполнял чей-то национальный гимн, и никто не делил нас на чистых и нечистых, и откуда-то взявшийся закат пылал, как зев больного скарлатиной, и рано было выпускать ворона из ковчега, ибо до твердой земли было далеко как никогда.
– Винтовочка ты моя! – щекотал полковник Светлану.
– Женат ли ты? – спрашивала Светлана своего прекрасного возлюбленного.
– Так точно, женат.
– Но это неважно, правда?
– Так точно, неважно.
– Грибов скорей хочу, – просила Светлана.
– Будут грибы. Я тебе такой мухомор покажу! – обещал полковник.
– Ой, пропадет девка! – ныл Спиридонов сквозь гимн, любуясь Светланой. И было на что посмотреть – да не по зубам инвалиду была Светлана, светящаяся от счастья – волосы ее сияли сами по себе, глаза стали лиловы ми, как у русалки, пудра облетела и краска отвалилась, и была она так хороша, что Спиридонов тихо матерился и клялся отдать за один ее взгляд полцарства – со всеми его полудворцами, полуконюшнями, полубочками с квасом, со всеми грибами, жемчугами, жестью и парчой, с тестом для куличей и тестом для пряников, изюмом, уздечками, шафраном, рогожей, серпами, боронами, мочалой и яхонтами, с индейскими курами, лазоревыми цветами и сафьяновыми полусапожками. Да только ничего этого у него не было.
Ковчег встал, и Светлана, рука об руку с полковником Змеевым, на цыпочках, пошла в лес.
– Наймусь в матросы – увезу тебя в Бомбей! – как дурак крикнул ей вслед Спиридонов. И сам покраснел.
– Были когда-то и мы рысаками, – вздохнул проснувшийся Василий Парамонович. – А ты чего здесь делаешь? – вдруг накинулся он на Джуди. – Чего она здесь делает?
– Я… зверей… зверей лечить… – лепетала Джуди.
– Зверей она лечить! Ты нас вылечи, ну-т-ка! – буше вал Василий Парамонович, неизвестно с чего вдруг озлобившийся. – Зверей и дурак вылечит! Я с Агафоновым мыло варил, с Кузнецовым мыло варил, я во как лез, сколько добра людям переделал – другого бы стошнило! Как цемент – к Василию Парамоновичу, как штукатурка – к Василию Парамоновичу, а как продвигать – так других! Это ж понимать надо, а не зверей! Ходят и ходят, ходят и ходят!
– Он добрый, очень добрый, – объясняла Антонина Сергеевна. – Это погода так действует, а он очень добрый. У него дома канареек десять штук, так он с утра им тюр-люр-лю сразу, а они уж знают, чирикают. Они добро чувствуют. Ну где ж наши-то?
Из лесу, одергивая китель, вышел полковник Змеев.
– Порядок. Поехали ужинать.
– А где Светлана?
– Убил нечаянно, – засмеялся полковник. – Обнимал-обнимал, ну и… раздавил немножко. Знаете, как бывает. Ничего, потом я команду подошлю, зароют. Там возни-то немного. Дело военное. Ну, поехали. Амангельдыев!
Странно теперь, по прошествии пятнадцати лет, думать о том, что никого из нас, тогдашних, уже не осталось – ни Светланы, умершей, хочется думать, от счастья; ни Джуди – теперь вот и могилки ее больше нет, а на том месте дорога; ни Ленечки, помутившегося в рассудке после Джудинои смерти и бежавшего в леса на четвереньках, – говорят, правда, что он жив и какие-то напуганные дети видели его у ручья лакающим воду, и какие-то инженеры, любители загадочного, организовали кружок по поимке «дикого среднерусского человека», как они его научно называют, и каждое лето с веревками, сетями и крючьями устраивают засады и раскладывают приманки – кексы, ватрушки, булочки с марципаном, того не понимая, что Ленечка, человек возвышенный и поэтический, клюет только на духовное; нет Спиридонова, тихо скончавшегося естественной смертью в почтенном возрасте и изобретшего напоследок много-много интересного: и говорящий чайник, и автоматические тапочки, и портсигар с будильником, – никого больше нет, и не знаешь, жалеть ли об этом, сокрушаться ли, или благословить время, забравшее их, непригодившихся, ни на что не понадобившихся, обратно в свой густой непрозрачный поток.
Что ж, они хоть погрузились в него нетронутые, целиком, а вот дядю Женю собирали по клочкам, по фасциям, по астрагалам, волоскам и пучкам, причем один глаз так и не нашли, и в гробу он лежал с черной бархатной повязкой на лице, словно Моше Даян или Нельсон, в новом полосатом костюме, взятом в долг у посольского повара, которому, кстати, все обещали, обещали, да так и не выплатили компенсацию, что и толкнуло его на подделку накладных на маринованные плоды гуайявы. А ведь известно: лиха беда – начало; повар увлекся, головка закружилась, и хотя он каждый день обещал себе перестать, но бес был сильнее, как-то сам собою образовался «Роллс-Ройс», потом второй, третий, четвертый, – потом, как водится, пошло увлечение искусством, и вот уже повар до тонкостей стал разбираться в течениях современного дорогостоящего авангарда, вот ему уже не нравится политика, не устраивает посол и кое-кто из посольских секретарей, – осторожно, повар! – дальше связь с местной мафией, рэкет и наркобизнес, тайный контроль над сетью банков и борделей, шашни с военными и планы обширного государственного переворота.
Так что к тому моменту, когда повар, разоблаченный, вновь обрел брусничные перелески и кучевые тучки родины, он успел до такой степени осложнить международную обстановку, так взвинтить цены на природные ресурсы и внести такую сумятицу в торговлю предметами искусства, что вряд ли что-то удастся поправить до конца текущего тысячелетия. Нефтяной бум – тоже его рук дело, говорил повар, навещая тетю Зину на майские и ноябрьские, уже совсем опустившийся, небритый, в ватнике; тетя Зина постилала на кухонный пол газету, чтобы с повара не натекло, пока он выпьет рюмку-другую «ерофеича»; денег за костюм с вас не прошу, – говорил повар, – вдовье ваше дело понимаю, – но прошу только уважения к заслугам, потому что нефтяной бум – это я; а гуайяву эту я в рот не брал отродясь, и нечего на меня всяких собак вешать, а только почет и уважение, а костюм не надо, а что у меня голова быстро варит, так это понимать надо, а не руки выкручивать, – в другом государстве я бы во как пригодился, сразу в президенты и всё; сказали бы: Михаил Иваныч, иди к нам в президенты, и будет тебе почет и уважение, а костюм, барахло это, и не надо совсем, в гробу я видал костюмы ваши… А они у меня все вот где были, – говорил повар, показывая кулак, – вот где все сидели, а надо будет – и еще посидят: и короли эти все, и президенты, и генералы-адмиралы, и шейхи всякие; у меня, если хочешь знать, уже Нородом Сианук на крючке был, я ему звоню по вертушке: ну как, Нородом, все чирикаешь? – Чирикаю, Михаил Иваныч! – Ну чирикай, чирикай… – А что, что такое, Михаил Иваныч?.. – Ничего, говорю, проверка слуха… Чирикай дальше, только не зарывайся… А то японский император звонит по вертушке: я тут, говорит, Михаил Иваныч, сырую рыбу есть сел, так без тебя никак, прилетай, составь компанию; ну вот, говорю, с приветом, а то я рыбы вашей не ел, – нет, говорит, хи-хи-хи, такой не ел, такую только я ем… а то: гуайява-гуайява, – ругался повар, теснимый тетей Зиной к двери, – а ты меня не трожь! Ты, говорю, за рукав-то меня не хватай! – и, хапнув рубль, а когда и три, шумно вваливался в лифт, где его рвало звездчатым, недавно съеденным винегретом.