Пол Остер - В стране уходящей натуры
— Я стал никем, — говорил Сэм. — У меня была одна цель — убежать подальше, найти место, где мне не причинят боли. Я старался избавиться от всех своих привязанностей, забыть обо всем, что когда-то мне было близко. Идея состояла в том, чтобы достичь высшей степени безразличия, безразличия заоблачного, почти божественного, которое бы не смогли пробить никакие враждебные силы. Я попрощался с тобой, Анна. Я попрощался с моей книгой. Я попрощался с мыслью вернуться домой. Оставалось только попрощаться с собой. Постепенно я превращался в Будду, который сидит в своем углу и ему нет дела до окружающего мира. Если бы не редкие позывы желудка и кишечника, я бы вовсе не сходил с места. Я говорил себе: ничего не хотеть, ничего не иметь, превратиться в ничто. Идеальное решение. Еще немного, и я бы превратился в камень.
Мы поселили Сэма в моей бывшей комнате на втором этаже. Первые дней десять он был в таком состоянии, что мы практически ни о чем не говорили. Я проводила у него почти все время. Свои обязанности я выполняла кое-как, Виктория же не только не выговаривала мне за это, но даже поощряла меня в моих действиях. Поразительный такт, необыкновенная способность принять удар судьбы, столь внезапно положивший конец нашим отношениям. Я-то ожидала бурных сцен ревности, но ничего подобного. Ее первой реакцией была радость — за меня, за Сэма, что он жив. И дальше вместе со мной она делала все, чтобы поскорей поставить его на ноги. Да, в личном плане Виктория проиграла, зато наше общее дело, безусловно, выиграло. В ее распоряжении появился ценный сотрудник — не то что старый Фрик или неумеха и тугодум Вилли. Для нее практические соображения перевешивали все прочие. В этой ее зацикленности было что-то пугающее, но я уже знала: главное для нее — приют, все остальное — побоку. Не хочу упрощать, но со временем я стала все чаще ловить себя на такой мысли: уж не влюбила ли она меня в себя, чтобы я скорее выздоровела? И вот, когда я поправилась, она переключилась на Сэма. Пойми, «Уобернский приют» был единственным смыслом ее жизни, все прочее отступало на второй план.
Позже Сэм перебрался ко мне на четвертый этаж. Он постепенно набирал вес, постепенно становился похожим на прежнего Сэма, но только похожим — прошлого не вернуть. Я говорю не столько даже о физическом состоянии — потерянных зубах, ранней седине, подрагивающих руках, сколько о его депрессии. Молодой, уверенный в себе человек, с которым я еще не так давно жила вместе, исчез. Обстоятельства надломили Сэма, в его поведении появилось вялое безразличие. Время от времени он заговаривал о том, что хорошо бы снова взяться за книгу, но было видно, что внутренней убежденности у него нет. Зато, освободив наконец свою голову от единственного дела, которым он был так долго одержим, Сэм лучше осмыслил все, что случилось с ним, да и со всеми нами. Мы снова привыкали друг к другу и, кажется, впервые были на равных. Возможно, я тоже изменилась за эти месяцы. Во всяком случае, я ощущала, что теперь нужна ему гораздо больше, и это чувство я не променяла бы ни на какое другое.
Сэм приступил к работе в начале февраля. Обязанности, которые Виктория на него взвалила, я встретила в штыки. Ее послушать, так она тщательно все взвесила и пришла к выводу, что в интересах приюта он должен стать врачом.
— Не удивляйся, — сказала она мне. — С тех пор как мой отец умер, дела1 наши пошатнулись. Ушло связующее звено, потеряна цель. Мы ненадолго даем людям еду и кров, но этого мало. В прежние времена сюда приходили ради отца. Даже когда он не мог оказать им врачебную помощь, он говорил с ними, принимал близко к сердцу их несчастья. Это главное. В результате им становилось лучше. Людям кроме еды давали надежду. С появлением врача вернется тот дух, который когда-то здесь царил.
— Но Сэм не врач, — горячилась я. — Не понимаю, как ложь может кому-то помочь.
— Это не ложь, — возражала мне Виктория. — Это, если хочешь, маскарад. Лгут из эгоистических соображений, а мы это делаем не для себя. Мы даем людям надежду. Доктору они поверят безоговорочно.
— А если кто-нибудь узнает? Тогда нам конец. После этого, что бы мы ни сказали, нас будут считать лжецами!
— Да кто узнает? Сэм себя ничем не выдаст, он ведь даже не будет выписывать лекарства. Лекарств-то практически не осталось! Две коробочки аспирина да две упаковки бинтов. А называть себя «доктором Фарром», согласись, еще не значит быть врачом. Он будет говорить, а люди его слушать — всё! Он даст им силу жить.
— А если Сэм не сможет?
— Значит, не сможет. Но чтобы это понять, для начала надо попытаться, я не права?
И Сэм, представь, дал свое согласие, хотя и не сразу.
— Сам я до этого никогда бы не додумался, — сказал он Виктории. — Анна находит это циничным, и, пожалуй, я с ней согласен. Но разве наша действительность менее цинична? Люди на улицах умирают пачками, и, дадим мы им тарелку супа или проведем душеспасительную беседу, все равно конец один. Лично я выхода не вижу. Виктория считает, что это облегчит их участь, — обратился он ко мне. — Что ж, не мне судить, права она или нет. Вряд ли это принесет пользу, но и вреда большого не будет. По крайней мере, это попытка что-то сделать, и я готов попробовать.
Сэма за то, что он согласился, я не винила, а вот на Викторию какое-то время сердилась не на шутку. Меня неприятно поразило, что свой фанатизм она обставляет витиеватыми аргументами о добре и зле. Как ее план ни назови — ложью, маскарадом или средством для достижения цели, — в моем представлении это было предательством, отказом от тех принципов, которые исповедовал ее отец. Меня давно посещали сомнения по поводу «Уобернского приюта», и примиряла с ним только Виктория. Ее прямота, четкость мотивов, моральная твердость. Она была для меня примером, у нее я черпала силы жить дальше. И вдруг я обнаруживаю в ее душе темную зону, о которой прежде не подозревала. Какое разочарование! Я негодовала, я скорбела о том, что она оказалась такой же, как все. Но когда лучше уяснила себе ситуацию, мой гнев прошел. Виктория скрывала от меня самое главное: «Уобернский приют» был на краю гибели. Весь этот маскарад с Сэмом был отчаянной попыткой отдалить катастрофу, эксцентричной кодой большой, уже практически отыгранной пьесы. Уже падал занавес, просто я этого не осознавала.
Ирония заключается в том, что Сэм в роли врача имел успех. Свой костюм и реквизит — белый халат, черный саквояж, стетоскоп, термометр — он использовал в полной мере. Мало того что он выглядел как настоящий доктор, со временем у него появились докторские повадки. Оставалось только диву даваться. Вначале, не желая признавать правоту Виктории, я отнеслась к этой трансформации с предубеждением, но в конце концов под напором фактов сдалась. Люди к нему потянулись. Он так умел слушать, что им хотелось говорить; стоило ему только присесть рядом, как они начинали рассказывать и не могли остановиться. Конечно, журналистский опыт ему пригодился, но к этому добавились внушительность и благорасположенность профессиональной маски, которую он на себя надел; люди привыкли доверять этой маске и потому спешили поведать ему такие вещи, которых прежде ему слышать не приходилось. Превратившись в своего рода исповедника, он в полной мере оценил психотерапевтический эффект от душеспасительной беседы, от этого процесса словоговорения, помогающего облегчить душу. Вероятно, велико было искушение до конца вжиться в роль, но Сэм научился отстраняться. Когда мы были вместе, он нередко отпускал шуточки по этому поводу и награждал себя разными смешными именами: доктор Съем Фарр, доктор Шкетоскоп, доктор Лапша-На-Уши. Ирония иронией, но я чувствовала, что эта работа значит для него больше, чем он готов был признать. Новое амплуа неожиданно открыло ему доступ к интимным мыслям, и эти мысли сделались частью его самого. Его внутренний мир, впуская в себя все новые человеческие драмы, расширился и укрепился.
— Это даже хорошо, что мне не надо быть самим собой, — сказал он мне однажды. — Если бы не этот некто в белом халате, с участливым лицом, за которым можно спрятаться, даже не знаю, как бы я выдержал. Эти истории — они бы меня просто раздавили. А так, слушая «чужими» ушами, я могу поместить эти живописания на их законное место, рядом с моей собственной историей, рассказывающей о человеке, от которого мне проще отстраниться, пока я выслушиваю этих людей.
В тот год весна пришла рано, и к середине марта в саду уже вовсю цвели крокусы — желтые и сиреневые выскочки на зеленых островках, окруженных еще не высохшей грязью. Ночи стояли теплые, и мы с Сэмом иногда прогуливались за оградой. За спиной дом с темными окнами, над головой едва различимые звезды, и мы одни. Во время этих коротких прогулок мне казалось, что я снова влюблена; я держала его за руку и вспоминала самое начало, ту Страшную Зиму, от которой мы укрывались в своей комнатенке, а по ночам вглядывались в черноту через большое перепончатое окно. Мы больше не говорили о будущем. Не строили планов, не рисовали картины, как мы вернемся домой. Настоящее поглощало нас целиком, работа и еще раз работа, после чего наваливалась усталость и ни на какие посторонние мысли сил уже не оставалось. Эта жизнь была не так уж плоха со своим призрачным равновесием, иногда мне даже казалось, что я счастлива тем, что принимаю все как есть.