Андре Шварц-Барт - Утренняя звезда
В тот же день он застал в сиротском доме немцев, они вдруг заявились туда. Доктор ему тихо шепнул: «Все кончено, нас отправляют в Треблинку, я уверен. Ты — новоприбывший, и тебя еще нет в списке воспитанников. Так что выживи, если сумеешь, а после всего — езжай в Израиль, в какой-нибудь кибуц, и расскажи там о жизни здешних детей, об их мужестве, обо всем прекрасном, что ты здесь увидел. А об уродливом — забудь». Хаим обещал забыть об уродствах, но, раскланиваясь с доктором Корчаком, про себя подумал, что в его глазах теперь вся красота мира выглядит смертной и скоропреходящей.
Разумеется, источник, дававший жизнь его детским дням у отцовского верстака, у ночного столика матери или у шкафа с львиными мордами в синагоге, еще не иссяк. Но он точно знал, что тот течет напрасно. Существует ли Бог, придет ли искупление мук — все это не стоит вопля ребенка, рыдания матери, не поддерживает в минуты опасности существование целых народов и даже не смягчает их горя, не утешает, не помогает пронести надежду до конца времен. А что наряду со злом существуют красота, душевное тепло и нежность, он охотно допускал.
Но ясный день не заслонял темной ночи, а потому Хаим говорил себе в эти мгновения: да будет благословенна и проклята эта земля, мужчины, женщины и дети на ней — все, что способно быть благословенно и проклято до скончания времен, вплоть до звезд видимых и невидимых, а вместе с ними — зверей, рыб и птиц. «А также, — добавлял он, — да будет проклят мой разум, заставляющий говорить все эти глупости!» Вот что он твердил себе, просыпаясь в начале тринадцатого дня новой битвы евреев с Римской империей.
Группа бойцов, в которую он вошел, была захвачена, и уже на следующий день он карабкался в вагон. У него возникло искушение покончить с собой, но он ему не поддался, все еще спрашивая себя: «Почему?» — страх ли это смерти или род инфернального любопытства к жизни, которое его не отпускало: кто уйдет первый — он или его тень?
Глава VII Освенцим
Молчать недостаточно, слова же здесь избыточны — пришлось бы искать среди подходящих к случаю выкриков и рыков или грянуть реквием, который заглушил бы всякую речь, заполнил любое молчание и не позволил расслышать ни один крик.
Андре Шварц-БартЭту покрытую пеплом планету обуял ужас, ее терзали кошмары, схожие с религиозным представлением о Зле. Смерть превратилась в полноправного члена семьи, она показывала каждому все свои лики посреди смрадного разложения поверженных ценностей. Самые благородные человеческие свойства здесь сулили гибель, бессилие стало всесильным: под властью этого повелителя человек пожирал человека. Люди, лишившись жизненных соков, превращались в призрачные, иллюзорные существа, вышедшие из первичного праха и осужденные возвратиться в прах окончательный.
Все принялись оперировать большими числами. Человек ностальгически вспоминал о времени, когда для другого человека он был волком. Тогда враг что-то значил, был существом из плоти и крови. Теперь же он представал в анонимном обличье члена какой-то крысиной стаи. И уничтожить ее становилось необходимо в целях дезинфекции.
Бойцов гетто остальные депортированные очень обхаживали, а потому Хаим получил статусную должность: сделался электриком. Он узнал, что Рахель работает в секторе под названием «Канада», где перебирали вещи и одежду депортированных, которую потом раздавали населению, отделениям «Народной благотворительности», хотя она вся была запачкана кровью и часто сохраняла на себе нашитые звезды.
Однажды Хаим отправился в женский лагерь повидать Рахель. Лагерницы разговаривали, живо обсуждая одну немецкую надзирательницу, не добивавшуюся этой должности и не готовую к ней. Первые дни из тех трех недель, что она здесь провела, очень ее смутили и взволновали — это было видно. Она по-доброму говорила и действовала, однако вскоре стала почти бессознательно меняться, подражая другим немкам, и теперь сделалась хуже, чем они. Боязнь опуститься на одну доску с теми, кому следует быть ниже человеческого уровня, ее живо отрезвила и големизировала, а вскоре сюда же прибавился пьянящий соблазн покрасоваться в роли Господа Бога.
Лагерницы безуспешно сравнивали этот род варварства с другими, память о которых хранит история: с бесчинствами казачества, крестовыми походами, оттоманскими нашествиями и тому подобным, однако его немецкая разновидность не поддавалась пониманию. Тут все окутывала сплошная тьма, и никакой фонарь ее не пробивал. Несовместимым с логикой представлялся уже первоначальный ход событий: ведь людей убивали не за то, чем они являлись, а за то, чем они никогда не были. Убивали не реальных евреев, но некие абстрактные порождения человеческой фантазии. Тех, кого измыслила западная история и донесла плоды своих трудов до мозга Адольфа Гитлера, а не настоящих евреев в их бесконечном разнообразии. Главная проблема эсэсовцев — научиться убивать, сохраняя в мирной чистоте и невинности собственное сердце. Им бы удалось этого добиться, если бы дело заключалось только в надобности следовать пропагандистским лозунгам, не отклоняясь. Но большинство рано или поздно все-таки обнаруживает, что убиваемые — человеческие существа. Рахель заметила, что каждый день евреи сражаются, чтобы жить, а Гитлер — чтобы их умертвить. Что до нее самой — она воюет, движимая молитвенным сопротивлением дегуманизации. Сказав это, она взглянула на Хаима и добавила: «Религия — как круг, внутри которого ты стоишь: чем дальше ты отступаешь от начальной точки, тем ближе ты к ней приближаешься». Рахель молилась в любых обстоятельствах: чтобы дышать, видеть и слышать, чтобы вспоминать и забывать. Хаиму не удавалось проникнуть в тот круг, где мыслила себя Рахель, но он ничего не возразил; когда же он возвращался в свой барак, кровь застывала в его жилах.
Рахель подружилась с одной француженкой, которая доверила ему несколько маленьких посылочек, их надлежало передать ее брату, работавшему врачом в лагерной больничке. Там же трудилась целая группа французов, и Хаим очень сблизился с ними. Они не переставали шутить, повторять, например, что, как электрик и как бывший участник Сопротивления, он им многажды спасал жизнь. Часто Хаим беседовал с одним из них, Давидом, служившим в этой группе врачом. Не отрывая глаз от микроскопа, тот говорил, что, когда о человеке узнают все, в мире для ученых работы не останется. Он, конечно, смеялся, но это была не совсем шутка, скорее способ отфильтровать впечатления реальности. Высказывался и поднимал руки, что значило: разговор исчерпан, пора заняться чем-либо другим.
Однажды Давид предложил ему посмотреть на подозрительную капельку под микроскопом — и целая вселенная разверзлась перед Хаимовыми глазами. С чем-то подобным он столкнулся еще в библиотеке доктора Корчака, который говорил о естественном отборе: юноша увидел в этом тогда доказательство несуществования Бога. Но теперь капелька крови, увеличенная медицинским микроскопом, внезапно открыла ему богатейший мир, разнообразием и красотой сравнимый с миром людей: бесчисленные живые существа сновали там в постоянном движении, какие-то шарики и нити боролись за свое место и право на жизнь. Тут Хаиму показалось, что ему внезапно возвратили веру в существование Бога, оно сделалось ощутимым при взгляде через увеличительное стекло медицинского инструмента. Но то был совсем иной Бог, отличный от того, кого он учился любить в детстве. Бог, не соизмеримый ни с чем, не имеющий имени и не определимый словом. Нет никакого смысла ни в молитве, ни в проклятии, ибо Он для человека недосягаем. Все предстало в таком свете, будто целая планета в его глазах — пустяк, значащий не больше, чем капелька крови под микроскопом. Вот, значит, что такое взгляд Бога: микроскоп, где тонет история людей со всеми их радостями и болями, лишенными самомалейшего смысла.
2Реки невидимых слез затопляли его грудь, но ни капли не навернулось на глаза: он знал, что ни одна серьезная причина уже не заставит его заплакать. Французскую группу перевели, и Хаим остался один на один с тем животным, каким сам же и стал, будучи при этом другим — неизвестным, потерявшим навык связной речи, бродящим с протянутыми руками в поисках милостыни: куска хлеба, оплеухи или плевка. Он сжег мосты и оборвал якоря, отказался от какой-либо причастности к делам рода людского и внутренне принадлежал уже какой-то иной галактике, а здесь оставался мухой, муравьем, личинкой.
Хаим был глубоко убежден, что стал неким зверем, хотя и в человечьем обличье. Но этой тайной он не делился ни с кем, ведь иначе люди могли счесть его чужаком в своей среде, если не врагом. Они-то жили в иллюзорном убеждении, что относятся к роду людскому, и само слово «человек», когда они его произносили, в их устах звучало величественно, а ведь, по сути, это были такие же звери, как он сам. Звери, ослепленные знанием языков. Но — тс-с-с! Бесполезно их предупреждать: они бы объединились на борьбу с ним. И вот с этого своего пробуждения Хаим держал себя в узде, не ослабляя ее ни на секунду, сознательно ломал комедию, как он это называл про себя: имитировал, то есть делал вид, что он — человек. Но сам себе казался некой черной дырой и считал, что утратил статус гуманоида.