Вячеслав Пьецух - Левая сторона
К сожалению, критику этой идеи я не расслышал, потому что в следующую минуту несколько парней, стоявших в дальнем конце вагона, оглушительными голосами затянули известный цыганский романс на слова Аполлона Григорьева и, надо отдать им должное, не успокоились, покуда не спели все.
— А вообще жизнь там скучная, — вдруг сказала моя старушка. — Если бы не телевизор и расовые беспорядки, то форменная тоска.
Только она закончила эту фразу, как в наш вагон вошел подозрительный малый с каким-то, я бы сказал, плачевным выражением на лице. Он молча снял с головы кепку из искусственного каракуля и приставил ее козырьком к животу, давая понять, что он собирает милостыню. Я было застеснялся за этого малого перед американкой, но вовремя вспомнил, что она только отчасти американка. Между тем попрошайка прошел полвагона, собрав с пассажиров кое-какую мзду, в которой, я так теперь понимаю, у нас уже не отказывают никому, будь ты хоть профессорской наружности, хоть косая сажень в плечах, как вдруг его остановила тетка в цветастом платье.
— Нахальная твоя морда! — сказала она попрошайке и сделала угрожающий жест рукой. — Тебе бы камни ворочать, а ты побираешься, сукин сын!
— А почем ты знаешь, на что я милостыню прошу?! — с готовностью сказал малый, точно он только и дожидался этого замечания, причем выражение его лица немедленно поменялось на вполне работоспособное, даже злое. — Может быть, я на колхозное строительство милостыню прошу?!
— Именно что на колхозное строительство! — ядовито сказала тетка. — Я так сразу и подумала, что на колхозное строительство, прямо вся душа у тебя об нем изболелась!
— А хоть бы и на бутылку! — парировал малый. — Может быть, у меня такая биография, что хоть волком вой! Может быть, у меня настоящей профессии нету! Может быть, я настолько возвышенна я личность, что мне во всей деревне не с кем слова сказать, а меня ни одна зараза не пожалеет! Тогда как, елки зеленые?! Я уже не говорю про то, что осеменатор Алтушкина меня вообще не считает за человека…
Словом, у этого малого получился с теткой целый разговор по душам, но я их препирательства дальше слушать не стал и вообще готов был пожертвовать месячную зарплату, только бы они оставили нас в покое. Однако моя американка, мало сказать, с удовольствием вслушивалась в перепалку, она эту пару просто глазами ела. Почувствовав недоброе, я решил отвлечь ее внимание и снова заговорил.
— А как вы к нам? — спросил я старушку. — По туристической путевке или же дикарем?
— Даже не знаю, как и сказать. Наверное, все-таки дикарем, потому что маршрут у меня такой: Маунт-Вернон — Сент-Луис — Нью-Йорк — Москва — Калининская область; ведь я как приехала, так сразу в свои Тычки.
— Ну и как вам показались ваши Тычки? — настороженно спросил я.
— Родина, она и есть родина, что тут скажешь. Между прочим, там теперь отделение племенного хозяйства. Коровы все: Ракета, Планета, Комета, одним словом, сплошные космические названия. А бычки почему-то все Борьки.
— Да, — сказал я, — это действительно причудливый фа кт.
— Но особенно мне приглянулось деревенское население. Народ такой приветливый, обходительный, что я первое время немного побаивалась: сейчас попросят чего-нибудь. Но в конце концов оказалось, что им ничего не нужно. Потом, у них праздники через день и постоянные приключения. Например, зоотехник на девятое мая спалил свою баньку и сказал, что это для иллюминации. Короче говоря, я на свои Тычки нарадоваться не могу!
— Заявляю положа руку на сердце, — сказал я, — не ожидал я от вас такого ответа. Все-таки наш национальный образ жизни, как бы это выразиться… довольно оригинален.
— Что вы! — воскликнула старушка, посмотрев мне в глаза нежно и тяжело. — Ведь это же жизнь! Вы понимаете: ведь это настоящая жизнь!
Тут я призадумался, и надолго. Подперев голову кулаками, я стал прикидывать, что к чему, и до Ярославского вокзала наверняка вывел бы соответствующую мораль, если бы меня постоянно не отвлекали соседские голоса.
— Философское понятие из восемнадцати букв?
— Трансцендентальное.
— Ну ладно, говорю, раз такое дело, то я сейчас повешусь, а ты, гадина, продолжай в том же духе!
— А он чего?
— Он гнет свое: «Будет сделано, товарищ начальник».
ПАУЧИХА
В большой деревне Столетово, на улице, которая почему-то называется Московская Горка, живет старушка Марья Ильинична Паукова, по прозвищу Паучиха, миниатюрное, согбенное существо с маленьким личиком и слезящимися глазами. Марья Ильинична старожил здешних мест и в некотором роде достопримечательность, поскольку ей, наверное, лет сто и она умеет порассказать. К тому же она еще и ругательная старушка, вечно наводящая критику на существующие порядки, что удивительно и вместе с тем неудивительно для пожившего человека, который к тому же сразу после войны был председателем колхоза «Памяти Ильича». Еще интересно то, что Паучиха до сих пор сама жнет, таскает воду, занимается в огороде, каждую субботу парится в баньке и не прочь выпить рюмочку за компанию. Про нее говорят: этой бабке износу нет.
Живет Марья Ильинична в большой и прочной избе с необычными резными наличниками, которые в конце сороковых годов наши стяжали у финнов по репарациям, перевезли во Ржевский район и таким образом отстроили несколько деревень. Изба Паучихи изнутри просторная, с высокими потолками, я как-то у нее был. Как войдешь в сени, так сразу в ноздри пахнёт тяжелым крестьянским духом, по составу довольно сложным: затхло-кисло воняет старостью, кирзовыми сапогами, подгоревшим хлебом, кошками, потом, угаром и мерзлым луком. В сенях висит на гвоздиках бросовая одежда, преимущественно ватники и прорезиненные плащи, а в правом углу свалена горкой мертвая обувь, отдаленно напоминающая полотно Верещагина «Апофеоз войны», только еще более мрачного колорита. [4] Далее следует кухонька, в которой стоит сломанный холодильник, забитый пустыми банками, кухонный стол, выкрашенный коричневой масляной краской, а на нем туесок с котятами, раскрытый мешок с картошкой и дымчатая от грязи газовая плита. Из кухоньки попадаешь в довольно большую горницу, оклеенную разными обоями; здесь вас встречают круглый стол, накрытый плюшевой скатертью, массивная металлическая кровать с обнаженными спальными принадлежностями, пара деревянных откидных кресел, неведомо как залетевших сюда из какого-то кинозала, телевизор «Рекорд», стоящий на табуретке, и по подоконникам в чугунках комнатные цветы, которые производят тяжелый запах; по стенам висят — отрывной календарь, дешевый коврик, большой фотографический портрет женщины с выпученными глазами и почетная грамота в красном углу, там, где полагается быть иконе. Из этой горницы имеется ход в друг ую, но она всегда заперта на висячий замок, и что там держит Марья Ильинична, неизвестно, может быть, ничего.
В тот раз, когда мне довелось быть гостем Паучихи, она усадила меня за стол, сама устроилась напротив в откидном кресле и сразу изобразила на лице настороженное внимание, какое обыкновенно появляется у председательствующего на каком-нибудь деловом собрании после того, как он спросит: «Вопросы есть?»
— Интересно, а сколько вам, Марья Ильинична, лет? — справился я у хозяйки, не думая ее обидеть таким вопросом.
— Да уж я и со счета сбилась, — уклончиво сказала она, и в этом ответе можно было при желании усмотреть некоторое кокетство.
— Ну, а все-таки?
— Я так скажу… Когда еще мой покойный батюшка платил двенадцать целковых подушной подати, а солдаты носили смешные картузы, вроде перевернутого горшочка, — с тех пор я себя и помню. У меня как раз старший брат в таком картузе вернулся с военной службы, так я и запомнила про него.
— В военной области я не специалист. Может быть, вы припомните еще какие-нибудь приметы…
— Ну, вот еще разве что… Когда я совсем маленькой девочкой была и меня только-только приставили нянькой к младшему брату Ваньке, у нас в деревне лужок делили, — вот тот, который сейчас находится сразу за магазином, — и при дележе случилась большая драка. У нас этот лужок каждый год на покос делили, а делалось это так… Собираются, значит, рано поутру всем миром, с бабами, детьми, стариками, и отправляются на лужок. Как придут, то сначала делятся на выти, то есть как бы на бригады по обоюдной симпатии, если по-современному говорить. Потом посылают стариков искать устья, такие отметины, которые остались от прошлогоднего дележа. Если найдут эти самые устья, то дело сладится просто, а если не найдут, то наши мужики разведут такую геометрию, что после водкой два дня отпиваются для поправления головы. Так вот первым делом режут лужок на еми, и не просто режут, а с толканием в грудки, с криками, с матерком, точно они клад по нечаянности нашли. Емей у нас всегда выходило четыре: две цветковых, самых лучших, одна болотная и одна — кусты. Потом шестами делят еми на половины, половины на четвертины, четвертины на косья и полукосья, а уж эти делятся по лаптям. Батюшка мой по мягкости характера все время попадал в завытные души, [5] и ему нарезали покос особо: кустиков чуть, болотца чуть, чуть от цветковой еми да еще рубль-целковый от мира, за то, что у него такая ангельская душа.