Ханс Кайлсон - Смерть моего врага
Перед нами на газоне играют дети, они ссорятся и дерутся, а матери с удовольствием наблюдают за ними, и, только когда дело заходит слишком далеко и чей-то малыш начинает плакать, матери вмешиваются, утешают, одергивают, снова налаживают игру и возвращаются на свои места. Они складывают руки на коленях, на улице тепло, их лица раскраснелись от тепла и детских игр.
Мой визави снова вынимает из кармана платок и промокает шею и лицо, его движения спокойны и уверенны.
— Так было всегда, — говорю я. — Противников убивают, для двоих враждующих, видимо, нет места на земле. Один должен очистить поле боя. Тогда другой — победитель, и жизнь продолжается. Пока не возникнет новый противник. Он станет победителем первого. Все это такая суета. Солнце утром встает на востоке и вечером заходит на западе. Наступает ночь. И назавтра солнце как новенькое выкатывается на востоке. И в горах тает снег, ручьи сливаются в большие реки и исчезают в море. Но в горах снова выпадает снег, и изменить ничего нельзя. Творение совершенно и растрачено впустую. Враг — это бич Божий, и его следует умертвить.
— Вы также можете подождать, пока он вас убьет. Но в конечном счете это одно и то же.
— Ах, — только и могу сказать я.
— Чего вы хотите, — продолжает он. — Вы недовольны творением и ломаете голову над проблемой вашего врага. Вы умствуете. Думаете, он думает о вас? Он действует!
— Он не посмеет, — срываюсь я. — Нет, он не посмеет.
— Не посмеет? А вы попробуйте, ступайте-ка к нему и представьтесь, а то он вас не узнает. И скажите: «Ах, любезный мой враг, ты мой любимый враг. Я знаю, ты все раздумываешь, убивать меня или не убивать, и, собственно, я бы должен опередить тебя и убить. Но ты мой любимый враг». И при этом хлопните его по плечу, исключительно из чувства дружеской враждебности, и скажите, дескать, хоть ты и большая сволочь и из зависти и подлости думаешь и говоришь обо мне черт знает что, но в конце-то концов ты мой любимый враг. Отдай мне в жены свою дочь, и у нас будут общие детишки. Получится великолепное потомство, сплошь маленькие дружественные враги или маленькие враждебные друзья, как угодно. Получится новая человеческая порода, какой свет не видывал, может, с тремя ногами. Попробуйте. Интересно, что он вам ответит. Может, он заключит вас в объятия, примет в своем дворце и скажет: «Милости прошу, а я только тебя и ждал». И поведет он вас в свою сокровищницу, где на шитых золотом подушках лежит великолепный наточенный меч, и скажет: «Я приказал наточить его для тебя, дорогой мой враг, но не бойся, между нами ничего не произошло, и все в полном порядке. Дарю тебе этот меч, и мы с тобой когда-нибудь разберемся с нашими лучшими друзьями, они давно уже мне как бельмо на глазу».
— Издеваетесь, — говорю я. — Увиливаете от ответа и потому издеваетесь. Почему вы заговорили о биче Божьем? Или то была, так сказать, шутка?
— Может, в самом деле абсурдно, — задумчиво возражает он и глубоко вздыхает, — видеть в нем бич Божий, Божью кару. Просто есть такое выражение. Сорвалось с языка. Но вы были правы, когда обратили на это мое внимание. Абсурдно придавать ему такое значение.
— Но если это на самом деле так?
Он вдруг бросает на меня испытующий взгляд и говорит неожиданно тихим голосом и так решительно, словно только и ждал этого момента, чтобы произнести эту фразу.
— Тогда нам не о чем говорить!
— Так вот он, всякой мудрости итог![2] — говорю я. — А почему? Почему мы не можем продолжать беседу?
— Ропщите на Бога! — резко бросает он.
— Мы уже давно только этим и занимаемся. Возможно, вы не заметили. Это история Иова.
— Иова? — спрашивает он, и лицо его снова изменяет выражение. Оно оживает. — С чего вы взяли?
— Все время невольно думал об этом, — отвечаю я. — Так мне кажется.
— Проклятая история, — продолжает он. — С этим Иовом. Сколько книг о ней написано. Честно говоря, я никогда ее не понимал. Может, поэтому она так меня захватила. А вы ее поняли?
Он продолжает, не дожидаясь ответа:
— Иов не грешил против совести и бунтовал. В конце концов, он покорился и признал, что в своем непокорстве говорил вещи, которых сам не понимал.
— И он любил бич, которого не понимал, — добавляю я.
— Вы и вправду так считаете? — спрашивает он, и в его голосе слышится несогласие. — Что до меня, то я более здраво сужу об этом казусе. Я не интерпретирую. Меня бьют, я даю сдачи.
— Но если это и вправду Бог? И Он пользуется бичом? И ваша оговорка не случайна?
— Египтяне тоже утонули в море, и Мириам вознесла хвалу Господу. Похоже, вы об этом забыли, — говорит он.
— И что ответил Господь?
— Об этом мне ничего не известно.
— Значит, вы этого не знаете, — говорю я. — Господь разгневался. И глас небесный ответил: «Зачем вы возносите мне хвалу, когда творение рук моих погибает в волнах?»
Пауза. Это было для него неожиданностью.
— Тогда он не должен был дать им утонуть, — говорит он. — Впрочем, вы, наверное, так боитесь Его гнева, что не решаетесь вознести Ему хвалу?
— Нет, — отвечаю я.
И тут меня осеняет мысль, настолько нелепая и ненужная, что я не решаюсь облечь ее в слова.
— Гнев меня не заботит, но я все-таки не могу вознести хвалу. — И решительно продолжаю: — Возможно, я насмешу вас тем, что сейчас скажу. Считайте это признанием сумасшедшего. Но я так сильно люблю жизнь, что открываю ее даже в моем антагонисте. Я не помню себя от изумления, когда вижу, что и он причастен к делу творения, которое собрался уничтожить. Поверьте, он сам не может этого постичь.
— Значит, вы любите жизнь, — повторяет он задумчиво и иронично, — даже в своем противнике. Что ж, у меня такое чувство, что вы больше любите жизнь в нем, чем в себе.
— Почему?
— А то бы вы ее лучше защищали.
— Защищал? Что значит защищать? — с горечью возражаю я. — Это значит одобрять его нападки и, может быть, даже поощрять их. Это значит услышать военный клич, принять вызов и увековечить вражду. Это не входит в мои намерения.
— Конечно, не входит, — говорит он. — Дело в том, что вы заранее решили отказаться от всякого сопротивления. С таким умонастроением вы неспособны на борьбу. Вы только внушаете себе, что не знаете этого. Вы не хотите бросать вызов своему врагу. Вы желаете совсем иного.
Я чувствую, что он загнал меня в угол, и пытаюсь сопротивляться. Так сразу я не сдамся, пусть думает обо мне, что хочет.
— Ничего я от него не хочу, — говорю я. — С чего вы взяли? Вы же этого не знаете.
— Вы желаете ему понравиться, — невозмутимо продолжает он. — Вы сомневаетесь, попадете ли в него, если выстрелите. Если вы не уложите его с первого выстрела, если промахнетесь, то его агрессия только возрастет, и вы пропали.
— Я не хочу ему нравиться и не хочу стрелять первым, ничего такого я не хочу, — упрямлюсь я. — Мы сейчас не об этом. Он — бич Божий или нет? Вот в чем вопрос.
Мое упрямство смущает собеседника, и он начинает беспокойно ерзать на стуле.
— Теперь уж я вообще ничего не понимаю, — говорит наконец он. — Итак, кто сказал, что он бич Божий?
— Вы первый начали!
— Я? Ну хорошо. Но я же пояснил, что у меня с языка сорвалось. Ведь я не верю в то, что он бич Божий. А если бы верил, то считал бы, что мы не знаем, какое значение уготовано этому бичу. И нам остается лишь вести себя так, как ведет себя всякий, кого бьют. Давать сдачи, это же ясно…
— Тогда я спрашиваю вас, — возражаю я. — Вы бьете только по хлысту или собираетесь ударить того, кто им пользуется, может быть, прямо в лицо…
— Это все иносказания, — перебивает меня он. — Вы опять воспринимаете все слишком буквально и слишком персонально.
— Но метафора отличная, — возражаю я. — Я совершенно серьезно спрашиваю себя, не должны ли мы оказывать бичу больше уважения, больше внимания? Можно ли настолько забывать о его происхождении?
— Больше внимания, больше уважения? Может, просто подставить себя под его удары?
Я молчу.
— Молчите? — снова начинает он. — Нет у вас ответа, признайтесь. А где тогда самоуважение, элементарное уважение к себе и инстинкт самосохранения? Вы забыли об инстинкте самосохранения. Нужно быть ослом, чтобы подставлять себя под удары хлыста и не…
— Признаю, — перебиваю я его. — Я ошибся. Я-то думал, что мы говорим о Боге.
— Это не по-человечески, — возражает он. — Ваша позиция бесчеловечна и порочна.
— Не знаю.
Разговор застревает. Это мучительный разговор, один из многих, которые не приходят к обтекаемому выводу, возможно, и не ставят себе целью достичь компромисса. Мы смотрим друг на друга и молчим. Он вертит свой стакан между пальцами и постукивает им по столу. Он обнаружил мою нерешительность. А я и не собираюсь ее скрывать. Я вижу его уверенность и вижу, что это не что иное, как неуверенность, о которой он еще ничего не знает.